Изменить стиль страницы

Подошла к часовому, навалившемуся на гранитную стену набережной.

— Дяденька!

Часовой молчал, в светлых глазах его отражалось пасмурное небо Ленинграда.

— Дяденька! На петроградку бы нам пройти!

Часовой молчал.

— Дяденька, у меня пропуска нет, а маму похоронить надо.

Вика подергала часового за рукав. Тот выронил винтовку и, гулко стукнувшись затылком, так, что слетела шапка, упал на мостовую. На замерзшие его глаза тихо падали редкие снежинки. И не таяли.

— Дяденька, вы меня извините, пожалуйста. Вы на меня не ругайтесь.

Вика, тяжело нагнувшись, прошла под шлагбаумом и потащила санки за собой.

Мертвый часовой. Мертвый мост. Мертвый город. Мертвая мама. Живая девочка. Мертвая Нева.

Да такая ли Нева мертвая?

Вот — то тут, то там — пробиты проруби. К ним тянутся бесконечные вереницы ленинградцев.

Чернеет купол Исаакия. Биржа и Ростральные огни на стрелке Васильевского. Вдалеке, у Адмиралтейства, виден вмерзший в лед корпус какого-то крейсера.

Шпиль тоже стал из золотого — черным. Черное и белое — цвета войны для Ленинграда.

На другой стороне горбатого моста Вику встретили живые.

— Эй, бабка! А ну иди сюда! — заорал лейтенант. Если бы Вика не была дочерью летчика, она бы не догадалась, что это разводящий караула.

— Пропуск давай, старая, — не обращая внимания, рявкнул лейтенант. Возрастом чуть старше Вики.

Она в ответ покачала головой:

— Дяденька лейтенант, у меня нету пропуска.

И стащила платки с лица.

— Я маму на кладбище везу, дяденька лейтенант.

Она внимательно, как смотрят младенцы на пороге жизни и старики на пороге смерти, посмотрела на военного.

Тот осекся. Сглотнул:

— Документы-то есть?

Она молча смотрела на него.

— Сколько лет-то тебе? — у лейтенанта задергалась щека.

— Четырнадцать, товарищ лейтенант. Можно, мы пойдем, а то нам некогда…

— Сидорчук… Сидорчук! — опять рявкнул лейтенант.

— Туточки! — отозвался один из бойцов.

— Проводи ее в караулку. Напои хоть кипятком, что ли…

— Дык опять же нарушение… А! — махнул рукой Сидорчук. — Иди сюда, доча, иди за мной. Мамку тока у дверей оставь. Ничо ей уже не сделается.

В караулке было тепло. Так тепло, что Вика стащила платки с головы.

Сидорчук усадил ее около печки. Чего-то пошебуршал в своем сидоре. Вытащил оттуда кубик сахара и протянул его Вике.

— Вприкуску давай. Вприкуску — пользительнее.

И отвернулся, наливая кружку кипятка.

— Спасибо, — прошептала Вика, схватившись за сахар.

Тепло, внезапно, ударило со всех сторон. Захотелось, вдруг, спать. Спать, спать, спать…

— Э! — вдруг ударил ее по щеке Сидорчук. — Ну-ка, держи себя в руках. На, пей.

Он протянул ей горячую кружку с обжигающим кипятком.

— Тебя как зовут, девочоночка?

— Вика, — прошептала в ответ Вика.

— Нукось, жри давай, Вика, — протянул он ей тоненький кусочек хлеба.

— Спасибо, дяденька, у меня есть, — с этими словами она медленно показала ему свой хлеб.

— На потом оставь. Жри, что дают. Потом — не будет.

— Сержант, ну как она? — распахнулась дверь.

— Квелая совсем, товарищ лейтенант.

— Эй!

— Вика ее зовут, товарищ лейтенант.

— Вика!

Та кивнула, тщательно пережевывая хлеб.

— Вика, маму оставь тут. Послезавтра будет машина. Увезут твою маму до Пискаревки. Я — обещаю. Иди домой, девочка.

Она промолчала в ответ. Боялась выронить крошку изо рта. Когда прожевала — ответила:

— Нет, я обещала…

— Кому ты обещала, Вика?

— Маме обещала, Юте, папе. Я одна осталась, товарищ лейтенант… Простите меня, пожалуйста…

— А… А папа?

— Пропал без вести. А Юта — умерла тридцать первого декабря. Я одна осталась, товарищ лейтенант. И часовой ваш умер на той стороне. Извините, пожалуйста.

Тщательно и аккуратно слизнув крошки с ладони, Вика встала, снова закуталась в свои платки и подошла к двери.

Потом остановилась, словно впитывая в себя тепло, посмотрела на солдат. И, еще раз извинившись, исчезла в морозном тумане, белым клубком ввалившимся в караулку.

Потом она было натянула веревки санок и попыталась сделать шаг. Но на плечо ее вдруг опустилась рука.

— Доча, дай-ка я. Мне сподручнее. Провожу тебя маненько.

Сидорчук осторожно перехватил веревки и сам впрягся в санки. Так и пошли по Арсенальной Набережной — боец и девочка.

Она молчала, глядя под тяжело шаркающие ноги. Сидорчук чего-то бурчал в усы, заледеневающие на глазах.

По Неве бродили в разные стороны люди, черными точками темнея на белом льду. Поднялся ветер и поземка оплетала ноги.

Сидорчук опять что-то буркнул.

— Что? — не поняла Вика.

— Я тебя недолго провожу, чай в карауле мы. Вона до дота того. Видишь?

Вика помотала головой.

— Ну, вона куча у ворот в тюрьму, видишь? Это и есть дот. Знаешь, что тут тюрьма-то?

Вика кивнула. Она знала, что это тюрьма. Кто же не знает — что такое «Кресты»? Раньше здесь томились народовольцы и большевики, потом враги народа. Интересно, а кто сейчас там сидит?

— Не боишься, девочка?

Она удивленно посмотрела на Сидорчука:

— А зачем? Они же в тюрьме!

Сидорчук хмыкнул. Действительно… Бояться надо бандитов, которые на свободе. Да и сажают сейчас не всех. Бандитов и людоедов расстреливают на месте. Нечего на них хлеб переводить. Сидорчук лично расстреливал двух бандюков, которых случайно поймали на месте преступления. Напали на женщину, решив отобрать продукты. Да та успела крикнуть перед смертью. А взвод мимо проходил. Ну и… Не дрогнула рука и сердце не шевельнулось.

— И правильно, — сказал боец. — Чего их бояться? Они под охраной. Не бойся, доча, не бойся.

Охрана… В те жестокие дни охрану самой знаменитой тюрьмы несли женщины да старики. Остальные — ушли на фронт. Но побегов не было. Всю войну — не было. Или просто некуда было бежать?

У дота они и попрощались.

Вика перехватила веревки и пошла дальше в сторону Смоленской набережной и проспекта Ленина.

А Сидорчук осторожно обнял девочку, прижавшись к ее щеке ледяными усами, и долго стоял, глядя ей в след.

Девочки, девочки… Это вы, девочки, выиграли войну и сняли блокаду. Если бы не вы, хватило бы сил и злости у мужчин?

Вика шла и шла по ледяной мостовой, глядя перед собой.

Когда она уставала, то начинала считать шаги. Десять, двадцать, сто, двести, тысяча. Иногда ее бросало в жар, но чаще озноб мерзлым льдом скреб по костям.

Вдруг она споткнулась о какой-то мешок и едва не упала.

Мешок вдруг пошевелился и тихо, как котенок, запищал.

Девочка бросила веревки и нагнулась. Мешок, а вернее мешочек, оказался ребенком лет пяти.

Серое лицо его было почти безжизненным, лишь какая-то синяя жилочка билась на лбу под полупрозрачной бледной кожей.

— Кто ты? Как тебя зовут? — ребенок открыл глаза. Огромные глаза. Он что-то прошептал, но Вика не поняла. Тогда она нагнулась и попыталась поднять ребенка. Сил ее хватило на то, чтобы подтащить к решетке набережной и кое-как навалить его на ажурный чугун.

— Кто ты? Как тебя зовут? — спросила она, высвободив уши из-под платка.

— Миша, — прошептал мальчик.

— Миша, ты куда идешь? Откуда?

— К маме иду…

— А мама где?

— Мама дома…

— А дом где?

— Там, где мама…

Большего добиться от него не получилось. Он просто не мог думать, не мог говорить, он стоять даже не мог.

Хлеб! У нее же осталась вечерняя порция! Она же поела у бойцов! И это нечестно есть, когда другие — голодны. Значит, значит надо поделиться! Сильный должен помогать слабому, иначе — смерть!

Она стянула варежки с опухших рук. Машинально сунула левую в карман, а правой потянулась за пазуху… Стоп! Что это?

В кармане она нащупала тонкую прямоугольную плитку, вытащила ее…

Соевый шоколад! Оказывается, Сидорчук на прощание незаметно сунул его ей в пальто.

Вика лихорадочно распечатала плитку и сунула шоколад прямо в лицо мальчику:

— Кушай, Миша!

И он, не поднимая рук, вцепился зубами в шоколадку. Откусил и лихорадочно, почти не прожевывая, стал глотать ее. Он ее ел и ел, словно щенок, словно маленький звереныш. Маленький язычок судорожно облизывал потеки сладкого на синих губах.

Вика закрыла глаза. Ей тяжело было смотреть — как он ест. Исподтишка мелькали гадкие мыслишки: «Стоп! Ему хватит! Он маленький! Ему хватит! Ему много нельзя!» Но она гнала эти мыслишки. Ведь они были гадкими. Открыла она глаза, когда мальчик стал облизывать ее замерзшие пальцы.