Изменить стиль страницы

Вика понимала, что надо вернуться домой до темноты. Если, конечно, получится вернуться. Если хватит сил, если она не попадет под обстрел или бомбу. Если… Как много этих если!

Конечно, путь далек и для мирного времени. Но что стоил бы такой путь в мирное время? Так… Пары мозолей… Это если в туфельках, а не в теннисках. А теперь против Вики не только расстояние… Слишком много врагов для четырнадцатилетней девочки. Слишком много…

Вот и трамвай, занесенный снегом до самых окон. Трамвай… Когда он остановился, Вика шла здесь, мимо кинотеатра «Художественный». Просто закончилось электричество. Совсем. И для всех.

Но трамвай… Трамвай было жальче всех. Человек может зажечь свечу или сидеть у распахнутой печки. А трамвай — он не может ничего.

В тот день Вика ощутила войну всей кожей. Да, взрываются снаряды. Да, по ночам воют сирены. Да, уже ограничены нормы продовольствия. Да, уже мужчин стало меньше. Да, уже папа пропал без вести. Это все война. От нее страх и боль. От нее пустота в груди. Но, пока ходили трамваи, война была где-то там.

А теперь она невидимой злой старухой вселилась в Ленинград, щерясь выбитыми зубами обрушенных домов.

Вика любила трамваи. Они весело звенели, мчась по улицам и проспектам, они важно притормаживали на поворотах. Их пропускали вне очереди на перекрестках. На них катались мальчишки, схватившись за резиновую «колбасу» на хвосте. Вика, как и все девчонки, закрывала от волнительного страха лицо ладошками, когда одноклассники гроздьями висели на этой колбасе и на подножках. Но это был другой страх, не военный. Поэтому Вика тихонечко раздвигала пальчики, чтобы подсмотреть — а кто из мальчишек самый смелый?

И вот этот веселый трамвай стоит, замерший под грудой снега.

И вокруг — тишина. Только из репродукторов — метроном.

Да редкие прохожие, держась за стены, куда-то медленно бредут по своим странным делам. Во взглядах — пустота. Кажется, Чапек описал таких странных железных существ, назвав их «роботами»?

Вот такими железными существами и казались Вике встречные. Спокойные. Без-страстные. Уже умирающие, но еще живые.

Кто-то вдруг останавливается.

Сползает по стене и замирает на снегу.

Словно человека выключили.

Через выключенное тело медленно и равнодушно перешагивают другие, еще живые.

Вике сложнее. Она с санками. Ей нельзя перешагивать. Ей приходится обходить.

Раньше она боялась мертвецов. Особенно, когда ночью читала Конан-Дойля. Под одеялом и с фонариком. Юта всегда ругалась на нее за это, но маме не рассказывала. Самым страшным рассказом Вике казался — «Пестрая лента». Там как раз про двух сестер! Думала ли тогда Вика, что она привыкнет к мертвым людям? Она даже и не подозревала, что будет везти маму на кладбище и стараться не задевать санками вытянутые ноги мертвеца, упавшего почти на самом углу с Литейным. Не задевать — это не от страха. А потому что не будет сил перетащить санки через заледенелые бревна чужих ног.

Человек, говорят, привыкает ко всему. Правильно говорят. С одним небольшим уточнением. Или привыкает, или умирает, или сходит с ума. А впрочем, где здесь разница?

Теперь нужно перейти Невский и отправиться дальше по Литейному. Передохнуть бы… Да нельзя останавливаться. Остановка — это смерть. А если Вика умрет — кто тогда маму похоронит? Как тогда мама с папой встретятся?

А еще надо идти быстрее. Сейчас Вика переходила на опасную сторону. Да, на северной стороне Невского чаще рвались снаряды. Они же летели с юга, от немцев. Конечно, если снаряд пробьет крышу дома на южной стороне — это тоже опасно, но ведь не зря белой краской на синих квадратах написали: «Граждане! Эта сторона наиболее опасна при артиллерийском обстреле!». На Литейном тоже опасно. Он же поперечный проспект. Но каждый шаг на север города — это все дальше и дальше от фрицев.

Немцы…

Они Вике казались какими-то неземными, неестественными чудовищами. Багровое пламя озаряло небосвод — это немецкая злоба. Падающие в обморок учителя — это немцы. Лужи детской крови, занесенные осенними листьями — и это немцы.

Вика не сомневалась, что если она увидит немца, то вцепится ему в горло изо-всех силешек. За папу, за маму, за Юту. Но учитель математики Грабер — тут не причем. Он немец, но… Но он не немец. Потому что, он тоже погиб от осколка, когда дежурил вместе с мальчишками из девятого класса на крыше школы. Он подлежал эвакуации, но не успел на несколько дней.

— Филипп, подвинься чуть-чуть, — вдруг услышала Вика чей-то голос. Она повернулась.

Прямо перед ней стоял какой-то старик и в руках держал кусочек хлеба. Дневную норму.

Вика с трудом отвела взгляд от черного богатства, уместившегося на грязной варежке и посмотрела на старика.

Лицо того, словно стекало с головы, готовясь обнажить белые кости черепа.

— Проходи, девочка, проходи, — перед стариком стоял такой же отекший лицом мужчина, державший в слабых руках тяжелый фотоаппарат.

Вика послушно шагнула, обходя странных мужчин стороной.

Интересно, кто они? Наверное, фотокорреспондент. А зачем они снимают? Разве это можно снимать? Разве можно об этом рассказывать? А что, если этот старик умрет — разве можно его фотографировать? Вот когда она, Вика, умрет, ее тоже будут фотографировать? И рассказывать всем, что она, Вика, умерла прямо тут и лежит сейчас мертвая и никому не нужна?

Кому это нужно? Надо скорее от всего избавиться и все забыть. Забыть — как дурной, очень дурной и страшный кошмар. А если не рассказать и забыть? Избавиться от кошмара — и все!

Вдруг Вика поняла, осознала всем своим существом, что «ЭТО» — забывать нельзя. И если она останется жива, что вряд ли, конечно, она посвятит свою жизнь тому, чтобы помнили. Все помнили. Всегда помнили.

А по Литейному — идти еще тяжелее. В начале морозов тут лопнул водопровод. Застоявшаяся в трубах вода залила льдом проспект. Какое-то время жители окрестных, и не только окрестных, домов ходили сюда за водой. Совершенно не обращая внимания, что рядом, вмерзшие в лед — лежат трупы.

Морозы…

Немногочисленные «труповозки» не успевали собирать тела горожан с улиц, дворов, парков Ленинграда. Мороз, убивая одних, спасал других от эпидемий.

Санки скрипят полозьями по льду Литейного. Сил нет, чтобы остановится. Надо идти, надо идти…

Вдруг Вика вспомнила Джека Лондона. Белое безмолвие… Да… Город превратился в белое безмолвие.

Где-то прогрохочет по льду асфальта полуторка, где-то послышится рев самолетов, где-то заскрипят доски обрушенных пролетов… но все это вместе — безмолвие.

Вдруг, Вика вспомнила один из рассказов американца. Там один дядька вез на Аляску пять тысяч яиц. Или не пять? Или не пять тысяч, а пять тысяч дюжин? А какая разница? Вез, вез… А они взяли и протухли. Пять тысяч яиц! Ну пусть и протухших! Ну, пусть хотя бы одно!

В ноябре Юта достала овсянки — двести грамм. Они два раза сварили из нее овсяный кисель. Да. Именно так. Два раза. Процедили первый раз — отжали через тряпочку. Оставшееся в тряпке — проварили еще раз. Из оставшейся соломы сделали лепешки. Вот вам и обед из трех блюд.

Если бы она могла, то девочка потрясла бы головой, чтобы отогнать мысли о еде. Но сил не было. Может быть поэтому, а может быть потому, что она была закутана в несколько платков так, что торчал только нос да глаза, Вика не услышала, как тот фотограф, сделав несколько нетвердых шагов, щелкнул своей камерой ей в спину.

Она просто шла и шла по Литейному проспекту.

А над ней смыкались крышами дома Ленинграда.

Глазницы окон были перекрещены бельмами газетных полос, были выбиты огнем пожаров и, вздымая опаленные брови, дома изумлялись людям — «Люди! Что же вы делаете с нами!».

Десятки, сотни, порой тысячи килограммов тротила обрушивали их. Мороз трещал кирпичами и бревнами. Снег продавливал крыши. Но дома держались, как держались люди. На последнем вздохе, на последнем издыхании. Дома принимали удары бомб на себя, порой не выдерживая и погребая осколками своих тел людей.

Но город… Город держался.

Держалась и Вика, шаг за шагом приближаясь к Литейному мосту через Неву.

Шлагбаум был, почему-то, закрыт. Она постояла, тяжело выдыхая морозный воздух.