Дастархан
Лестно было бы и полезно для стройности доказательств кровной связи моего отца с социал-демократами поверить версии, на которой настаивает охранка. Лестно! Но ни писатель, ни читатель, ознакомившись с этими протоколами, пока еще не может сделать окончательный вывод о виновности или невиновности ташкентского муллы Кариева и его знакомых в пропаганде против государственных идей.
Потому что выводы сделать нельзя, можно дать простор воображению.
Вот, к примеру, тот секретный агент, тот «Оренбургский». Чем дальше идет сюжет, тем интересней проследить роль «Оренбургского» в этом деле и его собственную судьбу вплоть до двадцатых годов, когда все перевернулось.
Так и вижу его золотозубую улыбку, его приветливость, его руку, приложенную к животу, а не к сердцу, как обычно пишется. Он живуч, этот «Оренбургский», так и вижу его сына, тоже, кстати, с золотыми зубами. Вот он в двадцатом вместе с моим отцом в Фергане.
…Город Скобелев. Подумать только — Скобелев! — для увековечения победы. Русский город Скобелев среди туземных кишлаков, среди святых мест с древними мечетями, с кладбищами и деревьями, увешанными ритуальными, почти языческими лоскутами.
Два слоя населения, которые смешались лишь по принуждению, которые не только были чужды друг другу, но и существовали по совершенно различным, непохожим законам.
Вы обратили внимание на то, какую особую роль в деле моего деда играет ложный донос?
Мулла Таджибай Иса Мухамедов или кто-то другой пишет донос на муллу Бердияра и на его учителя Кариева. Кому пишет? Он пишет русским, которых ненавидит, считает неверными, которых одновременно боится за силу и презирает за глупость.
Мой отец часто объяснял нам, домашним, а еще чаще гостям из Москвы, что нельзя переносить в Среднюю Азию представления об общественных отношениях, характерных для средней России. При всей забитости русского крестьянина, при всем его вековом бесправии и темноте он к семнадцатому году был на два-три века впереди дехканина узбекского.
Основная масса дехкан собственной земли не имела вообще либо имела ее так мало, что не могла обойтись без арендованной у бая. Виды аренды были разные, наиболее распространенными были «половинщики», по-узбекски — ширик. Ширик должен был все иметь свое: семена, тягловый скот, свою соху — омач и кетмень. Он получал только землю, но считался счастливчиком, ибо другие арендовали не только землю, но и лошадь или вола, брали у хозяина соху и кетмень.
Расплата происходила осенью и выглядела так: на ток (по-узбекски — хирман) первым являлся хозяин земли. Он разглядывал равные кучки зерна, проса, риса или хлопка и половину кучек по выбору увозил.
Потом приходил мулла — имам и забирал десятую часть оставшегося. Вслед за ним приходил мулла — учитель детей, ему тоже полагалось получить свое. Третьим являлся сартораш — цирульник…
Цирульник в наших краях был не столько брадобреем, сколько лекарем, «скорой помощью» и немного колдуном. Он «заговаривал» кровь и зубы, исцелял от змеиных укусов. Исцелял он и осла, и кобылу, и козу. Большой чин был сартораш! Он бывал еще штатным церемонимейстером на всех празднествах, он знал, кого куда посадить, кого как угостить. Это он отвечал за приготовление общественного кетмень-палова, плова, который готовится во время тоя, в казане, принадлежащем мечети. Этот общинный плов весьма романтичен и может считаться символом чего-то очень хорошего, но не в том сейчас суть. Не в том дело, что рис в том котле собирался в кучку кетменем, не в том, что дырки в рисе протыкают деревянным черенком, а в том, что и этот общинный плов наравне с богатеями должен выставить любой бедняк.
Цирульник, сартораш, получал свою долю, и это было последнее, что хозяин давал по справедливости. Дальше начиналось самое обидное, откровенный грабеж. На хирман являлся джаноби — волостной старшина, который по отношению к дехканам нечто вроде превосходительства. Волостной старшина носил бляху и жил не жалованием, а исключительно поборами. Никому и в голову не могло прийти, что ему можно не платить.
В сознании узбека тех лет структура империи выглядела так: я даю часть моего хлеба и мяса волостному, волостной — уездному, уездный губернатору, губернатор — генерал-губернатору, тот министрам, а министры — самому белому царю. Не о системе государственных налогов шла речь, а о бакшише, передаваемом из рук в руки. (Примерно те же мысли я слышал в кишлаках во времена Брежнева. Я не думал, что так все просто, но оказалось, что почти так.)
Вместе с волостным — джаноби приходил на ток едикбаши, кишлачный староста, за ним являлся мираб, он же арык-аксакал. Считалось, что мираб — это самый справедливый из людей, ибо именно мираб распределяет воду между кишлаками и между хозяйствами. Мирабу тоже полагалась часть оставшегося на хирмане.
Никогда ни в кино, ни на картине не видел я этого хирмана, в котором воплощалась не только несправедливость, но и покорность, не только нищета, но и безнадежность.
Может, в том дело, что особенности быта тогдашнего русского Востока до сих пор затмеваются в нашем сознании сценами из балета «Бахчисарайский фонтан» и половецкими плясками из «Князя Игоря»?
Я сильно сокращаю все, что называю здесь попыткой беллетристики, хотя основана она на фактах и документах. Для меня мучительно писать в этой книге не от первого лица, но историческая истина требует выхода в любой форме, а я не знаю, как иначе рассказать о двух пластах жизни предреволюционной колониальной окраины Российской империи И рассказ мой построен на документах, на которые был наложен запрет, как и на сам факт существования колоний, колониальной политики и колониальной администрации.
Ложь о добровольном присоединении Туркестана к России, утвердившаяся чудовищными репрессиями Сталина, его ОГПУ, затем Ежова и Берия, должна наконец быть вскрыта. А дело дошло до того, что из школьных учебников десятилетиями вычеркивались даже слова В. И. Ленина о том, что Россия была тюрьмой народов.
Восточный базар только для туристов — роскошь и изобилие, для местных жителей — он скудость и аскетизм. А гаремы и серали, знакомые нам по стихам и олеографиям, — это нечто такое жалкое и страшное, что писать об этом никому неохота.
Маулян-обод — злачное место, где находились публичные дома с девушками и мальчиками для любовных утех. Бача — мальчик, наряженный в женское платье, мальчик, который поет и пляшет, а стоит совсем недорого. Все продавалось здесь, в маулян-ободе, и все стоило гроши. …Пожалуй, нигде в нашем веке и в нашей стране не было такой социальной, национальной и общинной разобщенности, как здесь — в Ташкенте, Самарканде, Коканде, Скобелеве, Хиве и Бухаре. Даже названия наций и народностей были тогда совсем иными, чем теперь, потому что те, кто имел право называть, не признавали ничего, кроме собственного на это права.
Таджики ненавидели узбеков, те отвечали им взаимностью, первые и вторые с презрением относились к остальным жителям степей и гор Туркестана и уже вовсе за людей не считали бухарских евреев, местных цыган — люли, индусов, белуджей, ногаев и иронэ-шиитов.
Без иронэ, выходцев из Ирана, бывших в Средней Азии когда-то только рабами, невозможно представить себе начала нынешнего века в недавно присоединенных землях Средней Азии. Без татар, привезенных русскими в качестве толмачей и мелких торговцев, начинающих часто с маркитантского промысла, и без иронэ, или, как их теперь называют, ирони, сразу пошедших на службу в младшие полицейские чины и агенты, в те же толмачи и в сборщики податей, нельзя себе представить деятельность царской администрации, ее фискальной службы и карательных органов.
Удивительно мало нынешние этнографы занимаются изучением мелких национальных групп региона. Мешают те «побочные» и «деликатные» соображения, которые и составляют определяющие факторы всех и всяческих национальных отношений. Непредсказуемость в части поведения мелких национальных групп не так и велика, если посмотреть на тех же ирони, которые служили опорой царской власти, но тут же первыми пошли служить власти советской.
И в первом и во втором случае это национальное меньшинство не полагалось на симпатии коренного населения, поэтому бежало под руку пришлой власти.