Дело моего отца
Количество мелких «в масштабе великих преобразований» несправедливостей множилось, к ним привыкали, к ним относились как к жертвоприношениям Минотавру. Тридцать седьмой знаменателен тем, что его жертвы в своем чудовищном большинстве не подходили ни к одной из групп, погибавших раньше, но шли вслед за ними и погибали вместе с ними.
Когда я думаю об этом, то чаще всего вспоминаю наркома внутренних дел Узбекистана Загвоздина. Звали его, кажется, Николай Алексеевич, был он комиссаром госбезопасности какого-то ранга, а раньше, как мне говорили, матросом.
Летом тридцать седьмого он часто бывал у нас дома и на даче. Иногда они долго вдвоем с отцом играли на бильярде и оба были одинаково мрачными. Не помню я никакой враждебности между тем, кто ждал ареста, и тем, кто ждал, когда ему дадут приказ об аресте.
Загвоздин погиб.
Помню, как он мрачнел и мрачнел в то лето. Не знаю, есть ли у него дети, есть ли внуки. Как пережили они то время, что они думают про это? А лето тридцать седьмого года в Ташкенте было страшным.
Спешно уехал в Москву искать правду снятый с работы председатель Совнаркома Узбекистана Файзулла Ходжаев. На место Ходжаева был назначен новый председатель Совета народных комиссаров Абдулла Каримов. (Я уже упоминал о нем. После ареста он выбросился из окна.) Он принадлежал к породе черных узбеков, был очень смуглый, крепкий, уверенный в себе человек. Абдулла Каримов был другом моего отца. В газетах появились статьи о новом председателе Совнаркома, его большой портрет, а через две-три недели после этого Каримова арестовали. Был арестован и давний друг отца Акбар Исламов, рабочий-наборщик в 1917 году, потом активный коммунист, человек по тем временам весьма образованный и до того красивый и обаятельный, что, учась в Москве, увлек красавицу грузинку, женился на ней и родил сына Темура.
Хороший у него сын. Как говорят, это единственный из узбеков, кто так хорошо знает грузинский язык и обычаи. Темур живет в Тбилиси, по-русски говорит с красивым грузинским акцентом и поднимает тосты за то, чтобы наши отцы на том свете дружили так же, как они дружили на этом.
Вместе с А. Каримовым и А. Исламовым почти одновременно арестовали еще двух членов ЦК Узбекистана. Отец позвонил Сталину.
Знаком его близости к Сталину всегда было то, что отца беспрепятственно соединяли с ним. Отец позвонил Сталину и сказал, что он не понимает действий НКВД, ибо Абдулла Каримов — человек вполне проверенный, безупречный и не может быть замешан ни в каких контрреволюционных делах. Не знаю, говорил ли отец о других, но о Каримове — точно. Я не знаю, что отвечал ему Сталин, знаю зато, что после этого разговора, кажется, в июле 1937 года или в августе, отца со Сталиным больше не соединяли.
Отец знал, что это значит, и не сомневался, что теперь и самого его арестуют.
Где-то в августе учительница музыки пожаловалась отцу, что я ленив и непослушен. Я действительно был ленив и непослушен. Отец позвал меня к себе в кабинет и долго с какой-то тревогой втолковывал, что я должен учиться, что я должен научиться работать, что я должен приготовиться к трудной самостоятельной жизни, ведь мало ли что может случиться.
— Ну что может случиться? — спросил я у папы.
— Мало ли что, — сказал отец. — Ну, а вдруг я помру.
— Мама будет, — ответил я. У меня выработался иммунитет к воспитательным разговорам.
— Ну, а если мама помрет?
Предположение показалось мне невероятным, казалось абстрактной задачей, книги про сирот я читал, и сказал:
— Тогда я буду вещи продавать.
Отец махнул рукой.
В конце августа он сказал моей няне:
— Лиза, соберите Рыжкины учебники и одежду. Он будет жить у дедушки в Москве.
Я страшно обрадовался. Дедушка меня баловал, а отец держал в строгости. Я и не задумался тогда, почему это отец отправляет меня из Ташкента в Москву. В этом не было резона, но я и не искал его. Думал, что мне повезло.
Мы ехали нашим салон-вагоном. Вместе с нами ехали несколько партийных работников из ЦК Узбекистана — кто на курорт, кто просто в Москву по делам. Ехала и секретарша отца — Лена. Мы с Леной играли в подкидного дурака, а отец со своими товарищами — в преферанс.
Однажды он послал меня в свое купе не то за карандашом, не то за бумагой. На письменном столе я увидел ужасную картину: флакон с одеколоном упал, притертая пробка выпала, одеколон растекся по столу и залил удостоверение члена ЦК ВКП(б). Отец очень дорожил и гордился этим удостоверением, а тут я увидел, что буковки на нем расплылись, чернила затекли и фотокарточка намокла. В страхе я прибежал к отцу. Я боялся, что он подумает, что это я опрокинул флакон. Отец только махнул рукой:
— А, пусть…
Странно было и в Москве. Отец никогда не баловал меня, а тут вдруг проявлял ко мне особую нежность.
— Лена, — сказал он, — вот вам деньги, походите по магазинам и купите Рыжке игрушек. Какие он захочет, такие и купите.
Мы ходили с Леной по магазинам. Были в ЦУМе, еще где-то. Там была масса игрушек. Мне нравились многие. Но я не решался попросить их. Я боялся, что отец скажет, как говорил часто: «Ну и барчук! Просто безобразие».
Особенно мне приглянулся гоночный заводной автомобиль с рулем, поворачивающим колеса. Он был цвета кофе с молоком, у него были резиновые шины, настоящее ветровое стекло и черное сиденье, похожее на кожаное. Как сейчас помню, автомобиль этот стоил тридцать рублей. Я не решился сказать Лене, чтобы она его мне купила.
Мы долго ходили по магазинам и вернулись в «Метрополь» к вечеру От шума и массы впечатлений у меня началась сильная головная боль, я страдал тогда мигренями.
Этот номер в «Метрополе» я вспоминаю часто. Это были три комнаты и холл. Кабинет выходил окнами на бензоколонку. Угловой с «фонарем». Отец заказал обед в номер. Он непривычно суетился, спрашивал меня, что я хочу есть. (Меня никогда не спрашивали, чего я хочу, считалось необходимым приучать меня есть все то, что едят другие. Только так.)
— Чего ты еще хочешь? — спрашивал отец. — Ну, говори, говори, чего ты еще хочешь?
И я решился сказать, что я хочу еще лимонную воду. Я имел в виду лимонад, который в Ташкенте почему-то назывался лимонной водой.
— А мороженое? Хочешь мороженое?
— Хочу, — сказал я.
— Какое ты хочешь мороженое? — Он назвал мне по меню несколько сортов, о которых я и представления не имел. — Хочешь шоколадное с орехами?
Лимонная вода превзошла все мои ожидания. Отец не мог догадаться, что я просил лимонад. Подали графин лимонного сока с кусками льда. Подали мороженое с миндалем.
А у меня все сильнее болела голова. Отец увел меня в угловую комнату, как раз в ту самую, где фонарь, посадил к себе на колени, стал целовать меня и плакать.
Был вечер, света он не зажигал, темная мебель, черный диван. Отец плакал и целовал меня, а у меня дико, нестерпимо болела голова.
— Рыжка, — говорил он, — что бы ни случилось со мной, помни, что я всегда был честным человеком. Я всегда был честным коммунистом. Ленинцем. Рыжка, — говорил он мне, — я хочу подарить тебе что-нибудь на память, потому что, наверно, мы больше с тобой не увидимся.
Сначала он хотел подарить мне свои очень плоские вороненые карманные часы, а потом подарил перочинный ножик о четырнадцати лезвиях. Этот нож у меня украли, когда я был учеником ремесленного училища.
С номером в «Метрополе» связано еще одно воспоминание. Отец разговаривал с кем-то по телефону. Телефон был старомодный с тонкими рычажками, на которых лежала трубка. Отец разговаривал, сердился, что-то доказывал, нервничал, а потом с маху ударил трубкой по рычагам. Никелированные рычаги разошлись в разные стороны. Человека, с которым отец разговаривал, он называл: Николай Иванович. Видимо, это был Николай Иванович Ежов, потому что Николай Иванович Бухарин уже был арестован.
В той угловой комнате отец разговаривал со мной долго. А у меня все сильнее болела голова, и я никак не понимал того, что говорил мне отец. Он просил меня не верить тому, что будут о нем говорить и писать, просил меня слушаться дедушку и хорошо учиться, научиться работать, потому что я очень ленив, и это ужасно. Сейчас, вспоминая все это, я с болью думаю, сколько горя я причинял своему отцу тем, что, расставаясь со мной, он не был уверен во мне, не знал, получится ли из меня человек.