О другом из арестованных Ходжаев говорит: «Про муллу Бердияра я слыхал, что он из уезда, что по наукам он идет впереди всех учеников в мечети Юнус-Хана».
Третий по делу — Аллаутдин-Магзум Якубходжаев уверяет, что Кариев ему вообще не доверял, откровенным с ним не был, и неприязнь его проистекает из зависти. Якубходжаева выбрали в мударисы (наставники) почти единогласно, а Кариев получил голосов много меньше. Далее арестованный отвергает свою причастность к двум письмам предосудительного содержания, начинающихся словами «Любезный брат» и «О смиренные мусульмане».
Интересно тут одно обстоятельство, рисующее нравы тогдашнего Ташкента, как принято было говорить, в туземной его части.
Якубходжаев высказывает предположение, что донос на него могли написать по злобе некто Минновар-Кары или Самиг-Кары. Минновар-Кары якобы особенно зол и на Абдувахида, потому-то и связывает их вместе в своем доносе.
(Характерно, что Минновар-Кары, или, как это имя пишется теперь, Мунновар-коры, один из идейных вождей мусульманского изоляционизма, в годы революции продолжал быть ярым врагом либерального Абдувахида Абдурауфа Кариева, а в 1919 году очень враждовал с моим отцом.)
9 февраля 1909 года допрашивается мулла Бердияр. Тут есть кое-что весьма любопытное. Ему тридцать лет, он называет себя не сартом, а куроминцем, занятие и ремесло его обозначается так: летом работает чернорабочим, зимой учится в мечети. В отличие от трех первых допрошенных, обладавших недвижимостью и кое-какой земельной собственностью, мулла Бердияр на вопрос о степени имущественного обеспечения отвечает: «Лично ничего не имею. Мать тоже».
Ему, как и другим, предъявляют два рукописных текста, о содержании которых мы можем пока только догадываться, и Бердияр заявляет: «Эта рукопись написана не мной, и я не знаю, кем она может быть написана. Я понимаю, что за писание подобных воззваний, где говорится об отторжении Туркестана от Российской империи, должна быть строгая кара и тяжелое наказание, и я знаю, что за бунт в Андижане назад тому двенадцать лет погибло много мусульман. Я еще раз повторяю, что писал это не я, а кто, не знаю, тем более что у меня врагов и недоброжелателей нет. Однако я допускаю, что враги и недоброжелатели Абдувахида Кариева могли это написать. Никаких поручений по подобным делам Абдувахид Кариев мне никогда не давал, а если и поручит на словах передать другим что-либо, что относится к разряду преступлений, я исполнять не буду. Я хотя и ученик его, и закон наш шариат обязывает подчиняться учителям, но я все равно не стал бы делать ничего против закона».
Уверен, что любой беллетрист сможет в уже описанные обстоятельства вмонтировать мальчишку лет одиннадцати, смышленого, знающего худо-бедно три языка и Коран наизусть, мальчишку, дядю которого забрали так неожиданно.
Ясно, что обысков боялись все родственники, что о возможных доносчиках говорилось в семьях много, что могли мальчишке дать поручение куда-то сбегать, кого-то предупредить, у кого-то о чем-то спросить.
Вот и была бы главка в беллетристический вариант книги о моем отце. В одиннадцать лет человек много понимает, по себе знаю, хотя я бесспорно лишь бледный список с портрета отца.
Итак, Акмальхон видел все это и слышал об этом много. Можно еще написать сцену в доме домлы Икрама, где Абдувахид рассказывает о своей деятельности в Думе, о ее роспуске. Можно! Только зачем придумывать? Лучше представить себе рассказ Абдувахида в семейном кругу, среди близких по тому, что он говорил на допросах.
«Действительно, при моем отправлении в Государственную Думу в Петербург население меня снабдило программой о нуждах Туркестанского края, подробности программы я не помню, но она, кажется, должна быть в числе вещей и предметов, которые у меня отобрали по обыску. Перед отъездом в Петербург я сильно был занят сборами в этот дальний путь и совершенно не помню, кто эту программу мне вручил…»
Не забывайте, читатель, что речь идет о депутате, об избраннике народа, о Государственной думе, которую нынче принято ругать за злоупотребление данными ей царем демократическими правами. Не забывайте, читатель, что следователь спрашивает, а обвиняемый рассказывает не о тайных прокламациях, а об официальном наказе избирателей.
«По прибытии в Государственную Думу я вошел в состав мусульманской фракции, во главе которой стоял депутат от Уфимской губернии татарин Биглов… Вся мусульманская фракция сидела в центре, за кадетами, в правой от центрального прохода части… Я лично с кафедры Государственной Думы оратором не выступал. Голосовал и поддерживал в баллотированиях я те группы, к которым склонялась вся наша мусульманская фракция, состоящая приблизительно из тридцати человек. Насколько мне помнится, не было случая, чтобы поддерживали в баллотировках сторону левых групп».
Двоюродный дед не врал. Действительно, мусульманская фракция держалась центра и из страха, внушенного не с помощью гипноза, клонилась чаще в правую сторону. Тут их месторасположение в зале российского парламента соответствовало их местоположению в истории.
«Не зная русского языка, — продолжал Кариев, — я не могу ответить на вопрос, поднимался ли во Второй Государственной Думе вопрос об автономиях окраин империи, как-то: Польши, Финляндии, Туркестана и других. Об отложении Туркестана от империи я хорошо знаю, что подобный вопрос в Государственной Думе и не возбуждался, а о нуждах Туркестанского края я членам мусульманской фракции заявлял, но мне на это ответили, что до возбуждения этого вопроса очередь не дошла. Вопрос же об отложении неорошаемых „богарных“ земель Туркестана был решен в том смысле, что за каждую десятину правительство должно взимать только по одному рублю».
Казалось бы, все ясно с этим депутатом. Но охранку почему-то интересует и то, что она сама обычно знала, то, что называлось столыпинским переворотом.
«Перед роспуском Думы я узнал от некоторых депутатов, что 17 человек из среды тех же депутатов должны идти под суд за противоправительственную деятельность и сама Государственная Дума решила вопрос о предании этих семнадцати депутатов суду, но не успела окончательно решить этот вопрос, как последовало распоряжение о ее роспуске».
По нашему семейному преданию, получается так, что никто из ближайших родственников не мог или боялся узнавать, что происходит, за что схватили Абдувахида и что с ним будет. Только свекор старшей сестры моего отца по своим связям с купцом Яушевым, родственником одного из уже упомянутых здесь «туземных» администраторов, узнал, что дело совсем плохо, что дядю заковали в цепи и ему грозит виселица.
А мой отец именно в это время служил мальчиком в лавке у купца Шерахмеда, компаньона братьев Яушевых. Какой был бы простор для фантазии, какая экзотика, какие детали. Можно ведь устроить встречу со штабс-ротмистром Лалетиным, то бишь Лелютиным, чтобы потом продлить эту линию вплоть до Октября, а там устроить диспут Абдувахида-коры с Мунновар-коры. Можно муллу Бердияра сделать одним из вождей восстания шестнадцатого года, рассказать, какое влияние его решимость жить справедливо по шариату имела на моего отца… Можно и даже нужно ввести сюда агента по кличке «Оренбургский». У меня на примете есть ему прототип. И портрет готов — коренастый молодой человек с двумя рядами золотых зубов. Только зачем? Зачем, кому нужны эти фантазии, когда передо мной дело?
Помните, как герой одной из лучших повестей Юрия Трифонова рвался из нашего времени к делам царской охранки? Мне и рваться не надо, все принесли домой. «Если сыну Акмаля Икрамова надо, мы сделаем». Правда, тайно принесли, и ксерокопию сделали тайно.
Далее хочу привести цитату без всякой орфографической правки, все, как читается, разве что без ятей и твердых знаков.
Протокол №…
1909 года февраля «11» дня, в гор. Ташкент я, Отдельного Корпуса Жандармов Штабс-Ротмистр ЛАЛЕТИН, на основании Положения о Государственной охране, Высочайше утвержденного в 14 день августа 1881 года, допрашивал нижепоименованного в качестве обвиняемого, который в дополнение к показанию от 10-го февраля 1909 года объяснил: Вторая Государственная Дума была закрыта 3-го июня в Воскресение 1907 года; на другой то есть 4-го июня я получил «суточныя» деньги за истекшую неделю, — в тот же день выехал из гор. С.-Петербурга направляясь в Туркестанский край. Никто из членов «мусульманской фракции» в числе 17 человек преданных суду за противоправительственную деятельность — не попал в это число и я тоже: после чего я благополучно и приехал в гор. Ташкент домой. По прибытии домой я опять занимался своими обычными делами и приходящим меня навещать — моим родным и близким знакомым говорил лишь о своем благополучном прибытии. Про Государственную Думу я почти ничего существеннаго никому не говорил, а также и разговоров на политический темы ни с кем не вел. Я занимался и занимаюсь со своими учениками науками — учеников у меня более 30 и назад тому 15 месяцев я будучи выбран в «мударисы» — «Имамы» спустя месяц принял еще в число своих учеников и Муллу-Бердияра, который по наукам идет первым учеником. Но я как «Имам» строго придерживаясь своему закону по «Шариату» — не делаю никакого предпочтения Мулле-Верди яру и он пользуется одинаковым моим расположением наравне с остальными моими учениками. Тем более Мулла-Бердияр, как еще не вполне образованный и ученый человек — близко ко мне не стоит и тесную связь с ним я не поддерживаю, и никаких кроме ученических задач я ему других поручений не давал. Кроме разговоров по вопросам науки — я с учениками других посторонних не относящихся к делу разговоров не веду и с Муллой-Бердияром я ничего подобного тоже не говорил. Предъявляемая мне Вами рукопись написанная на тюркском наречии рукописными арабскими буквами, какими обыкновенно пишут все мусульмане — на листе почтовой бумаги малого формата, на одной стороне котораго написано письмо по переводе на русский язык начинающееся словами: «Любезный брат…» и кончающееся словами: «…депутат Ташкентских мусульман Кариев», а на другой стороне этого листа написано: «Танби-Намэ» — что значит «прокламация», начинающаяся словами: «О смиренные мусульмане…» и кончающаяся: «…Указатель дальнейшего пути депутат мусульман» — я заявляю, но окончательно сказать не могу, кто это написал, то есть какой человек. Но я утверждаю, что писал это не я, и никто другой, которому бы я мог диктовать для писания эти будто бы мои собственные слова. Я еще раз говорю, что это дело не моих рук. Но я думаю и предполагаю и подозреваю, что это мог написать сарт Таджибай Иса Мухамедов. Возрения и убеждения Таджибая Иса Мухамедова я не знаю — но по нравственным качествам Таджибай по-моему способен написать как бы от моего имени подобное подложное письмо. Я приписываю подобное деяние Таджибаю Иса Мухамедову потому, что он на меня сердит, — а я друг его брата Мирза-Абдуллы, с которым Таджибай враждует, и из этого я допускаю, но окончательно и утвердительно сказать не могу — что Таджибай по злобе к брату вредит и его друзьям то есть мне, о чем известно всем проживающим в нашей махалле (квартале) Пу-Штюбах. Почему именно автор этого предъявляемого письма, подозреваемый мною Таджибай — еще упоминает и выставляет в тексте письма имя моего ученика Муллы-Бердияра — я тоже окончательно и утвердительно сказать не могу: но предполагаю, что это сделано для большаго усиления тяготеющаго на мне подозрения будто бы в противоправительственной деятельности и еще и потому что Мулла-Бердияр, человек уже взрослый и считается моим первым учеником по наукам — в силу чего имя Муллы-Бердияра и выставлено, — а других остальных учеников не упомянуто как и малолетних.