— Посмотри, — Нина легонько тронула его за подбородок.
Возле борта стояла девушка-здоровушка с темной от загара шеей, а мимо нее взад-вперед с точностью маятника ходил парень в синем пиджаке с повисшими, как щенячьи уши, лацканами. Девушка не оборачивалась к нему, но всякий раз замирала, когда шаги приближались. Парню, наконец, надоело мотаться, и он тоже встал возле борта, метрах в двух от девушки, сразу же принявшей мечтательную позу.
— Когда-нибудь они будут вспоминать этот пароход так же, как мы Девичку, — сказала, улыбаясь, Нина. — Подойди и скажи им…
— Что?
— Пусть она его любит, а он ее бережет.
Они весело рассмеялись.
И сейчас, вспомнив это — слова-напутствие пассажира из вагона-ресторана, — Костя ощутил в сердце горечь.
«Вот там мы сошли с парохода… Там, у этих коряг, умывались, ловили руками пескарей…»
Ему словно хотелось отыскать ее следы на земле.
Он спустился вниз, к избушке бакенщика.
— Здравствуй, дядя Иван!
— Здорово, коли не шутишь.
Бакенщик, глуховатый, хромой, мастерил на досуге из березовых рогатин вилы.
— Лодку мне надо! На тот берег!
— Лодку?
— Да.
— Ну так бери. А весла на крыше. Зимой новые вытесал.
Костя взял весла и пошел к лодке, к той самой, на которой они тогда плавали. За ним увязалась собака Майка, тощая, в репье — самой приходится добывать еду: хозяин не то чтобы скуп, просто у него не бывает ничего лишнего, себе только-только.
Поставив передние ноги на борт, она несмело помахала некогда красивым лисьим хвостом.
— Что? Тоскливо тебе? — спросил Костя, и Майка задвигалась всем туловищем. — Ну тогда садись, вместе поплывем.
Майка тотчас же заняла свое привычное место на носу. Пересекая течение наискосок, Костя направил лодку к противоположному берегу. Грести было нелегко, и он скоро устал, но не повернул обратно.
Вода — мутная, илистая, — залопотала, заговорила, рассказывая человеку что-то свое; она наскакивала с лету и дробилась миллионами брызг. Плыли мимо кусты, вывороченные с корнями деревья. Река раздвинула плечами тесные берега и все, что похитила, награбила, теперь несла на своей широкой спине в низовья, к морю.
Гортанно крича, пронеслись чайки, закружились над лодкой, и Майкой овладел восторг. Она звонко залаяла на птиц.
— Тише ты! Свалишься.
«А вот и то место, где был остров, на котором мы тогда загорали, развесив одежду на весла… Свободное государство Костя-Нина…»
Он посмотрел влево, вправо — всюду вода и вода, тяжелая, холодная, неприветливая.
Остров исчез, погрузился. Да и будет ли он нынче снова? Течение размоет легкий песок, унесет его, и возникнет остров, где-нибудь ниже, и кто-то другой, счастливый, откроет его, исследит босыми ногами…
Майка, подчиняясь настроению человека, тоже крутила головой — влево, вправо, открыла розовую пасть с белыми чесноковинками зубов и как бы спрашивала: «Что ты потерял?.. Скажи мне, я найду».
Не менее получаса добирался Костя до противоположного берега. Привязал лодку и пошел топким лугом в сторону дубняка, обходя старицы и протоки. Майка носилась вокруг, вынюхивала кротовые норы; она то припадала на лапы и тявкала: «Ну, вылезайте вы! Чего спрятались?», а то, лизнув Косте руку и выразив ему умными карими глазами всю полноту своей преданности, убегала далеко вперед.
«А вот здесь мы встретили ту рыжую девочку-подпаска. Здесь, пропахав землю копытами, замер тот бык…»
Постояв немного в задумчивости и как бы кого-то поджидая, Костя пошел знакомой тропой в глубь леса.
Густой и плотный летом, сейчас он легко просматривался. За стволами дубов и молодой порослью липняка виднелись овраги, озера. Валялись разбитые лодки, остовы-скелеты мелких суденышек. Река из года в год приносила их сюда, здесь они застревали в кустах и прели, гнили. Тропа уже не казалась длинным-предлинным коридором, из которого никуда нельзя было свернуть. Ветви с редкими прошлогодними листьями были черны, и на каждой почке вздрагивали от шагов человека бисеринки дождевых капель.
А вот и та полянка, поросшая мхом ягелем и кукушкиным льном, где они потеряли тогда грачонка. Те же сосны-сестры, растущие из одного корня. Они не изменились. Так же зелены, так же приветливы, и ветер, почти неощутимый внизу, посвистывает в их вершинах все так же волнующе и призывно…
Костя вскинул голову и долго вслушивался в этот знакомый посвист.
Каждый, кто в то утро входил к нему в кабинет, вносил с собой ощущение солнечности апрельского утра, его умытую дождями улыбку.
Бригадир Целищев сел на подоконник, распахнул створки настежь и смотрел, как мальчишки носятся по лужам, а потом, как ошпаренные, выскакивают на завалинки — обогреть на солнце онемевшие, синие ноги.
— Константин Андреевич, не вы ли нынче на тот берег плавали? — спросил Целищев.
— Я, — ответил Костя. Он только что вернулся с лугов и был рад, что в кабинете много народу.
— То-то мне мой архаровец сказывал… Со спиннингом ходил, так видел… Уж не луга ли осматривать ездили? Вроде бы рановато.
— Вот и рановато, да захотелось.
— На пойме трава, по всем приметам, должна быть добрая. Воды много.
— На воду только и надеемся. А там ивняк да ольха так и лезут изо всех болотин.
— Это так. Лезут, окаянные. Работа предстоит немалая. Но ведь и мелиораторы должны нам помочь.
В кабинет входили бригадиры, заведующие фермами, колхозники. Начинался новый день — новые заботы.
Кладовщик Степан Минеевич, крутолобый, темнолицый мужик, перекинул через порог ногу-деревяшку — своя осталась под Смоленском — и, ни с кем не поздоровавшись, спросил:
— Газеток не было?
— А зачем тебе? На раскур?
— И на раскур, и почитать сначала. Ночью еще одного не запустили?
— На Луну?
— На Луну или на Марс — не мне, кроту земляному, знать. То ученым виднее. Мужики! — повысил он голос и обвел всех сидящих в кабинете — на стульях, на потертом дерматиновом диване — чуть раскосыми серыми глазами. — А что такое апогей и перигей? Растолкуйте мне. Я ведь, вы знаете, закончил только три класса, четвертый коридор, так что в этом самом предмете не успел досконально разобраться. Отсталость свою признаю.
Ему растолковали, кто как мог, а он стоял посреди кабинета и неторопливо свертывал цигарку твердыми, негнущимися пальцами.
— Верно ли они талдычат, Константин Андреевич? — обратился он к Косте, выслушав всех.
— Верно, — Костя улыбнулся. Он уже знал, что Степан Минеевич что-то замыслил и сейчас так повернет разговор, что все грохнут.
— Эге… — раздумчиво и как бы удивляясь, произнес Степан Минеевич, и его правая кустистая бровь приподнялась. — Значит, высшая и низшая точки полета… Понятно… А что, мужики, там, у запускателей ракет, может ли произойти такое? Ракета, положим, еще не готова, не все проволочки к ней подведены, а приезжает уполномоченный Бурмакин и командует: «Запускай!»
Мужики захохотали.
— Пустят его туда! Жди!
— Нужен он там, как заноза в пальце!
— А почему не пустят? Почему? — будто защищал Бурмакина Степан Минеевич.
— Да что же он там понимает? Там, поди, одних только лампочек тыща, если не более, и каждая — к делу!
— А что же он в нашем деле понимает? Однако же его пускают!
— Вот потому у нас и перигей!
— Как, как ты сказал? — Степан Минеевич поднес ухо к Целищеву.
— Перигей, говорю! Только-только подниматься начнем, и опять рылом в землю!
— А разве перигей и перегиб — одно и то же? — с изумлением спрашивал Степан Минеевич. — Городишь бог знает что. Вижу теперь, что ты в тонких науках еще меньше моего разбираешься…
Мужики смеялись. Всем было ясно, что он еще с вечера обкатал новое для него слово, подвел разговор к точке, а сам как бы ни при чем.
Целищев встал с подоконника и подошел к столу.
— Константин Андреевич, а ведь если погода не переменится, так через недельку и сев начинать можно.
— Вот и хорошо. Значит, не надо мешкать. Получайте семена. Накладные уже готовы… Гурьян Антипович!
— А? — приподнялся тот с дивана.
— Направьте на станцию четыре машины за удобрением. Привезите свое и то, что отгружено «Авангарду». Багров вчера сказал — забирайте, так же пропадет. Суперфосфат и селитра нам нужны.
— Сейчас направлю, Константин Андреевич. Да вот беда, с покрышками у нас туго. Того и гляди, разутыми останемся.