Изменить стиль страницы

Глава 15. И ничего от тебя не останется

Сколько людей… Мне мерещится или это настоящие бриллианты? Женщина проплывает мимо меня, и шлейф дорого парфюма безмолвно подтверждает мои подозрения – да, это настоящие бриллианты. Я едва не сворачиваю себе шею, оглядываясь. Настоящие бриллианты, дизайнерское платье, баснословно дорогие туфли на тонкой шпильке, по стоимости не уступающие моей машине, и следы недавней подтяжки на немолодом лице. Но я теряю её из вида за молодой красоткой прямиком с глянцевой обложки – нет, уже не «Playboy», но «Vogue». Никаких вырезов до пупка или голых бедер, лишь тонкий шелк, подчеркивающий изгибы и впадины – намеки на необъезженную сексуальность юной madame. Она идет под руку с молодым парнем в сшитом на заказ костюме-тройке и с часами на запястье, которые бликуют в отсвете фонарей половиной рыночной стоимости моей квартиры. Немолодая пара в вечернем туалете, и здесь: настоящий жемчуг, ровные белые зубы (блестящая работа стоматолога и ювелирная – зубного техника), благородная седина – у него, неброский беж идеально уложенных локонов – у неё. Неспешно, величественно, сдержанно. Отрываю взгляд от этих двоих, поднимаю глаза, оглядываю улицу – Господи, сколько людей…

– Что это? – спрашиваю я.

Он разглядывает публику, словно бы подбирая слова, а затем:

– Версия 2.0, – лениво мурлычет Белка.

Парень предлагает мне руку, но я отказываюсь.

– Да ладно… – улыбается злобный клоун. – Простая вежливость.

– С каких пор тебя занимает учтивость? – бубню я, оглядываясь.

В нескольких метрах от нас компания молодых менеджеров высшего звена, банкиров, адвокатов и аудиторов. Холеные, вылизанные, сверкающие. Они сдержанны, но глаза искрят неподдельным азартом. Сын директора хора – его размноженная версия, будущее руководящего звена нашего города, и очень скоро, если их отцов не посадят, они станут начальниками, и с легкой руки будут раздавать особо ценные указания трудящимся.

– Наверное, с тех пор, как стал публичным человеком, – пожимает плечами Белка.

Он кивает головой в сторону огромного сферического здания, ярко подсвеченного белым светом прожекторов, и, медленно направляется к сверкающему куполу, заставляя меня следовать за ним. Огромная постройка светится, отражает, бликует – похоже по яйцо Фаберже, положенное на бок. На месте отпетого клерка, сожженного дотла огнем перемен.

На смену старому приходит новое.

– Куда мы? – спрашиваю я, проверяя, не вылезла ли бретелька бюстгальтера из-под широкой лямки вечернего платья. Спокойное, полноводное море людских тел, и мы медленно пересекаем его. На мне то самое «маленькое черное платье» длиной ниже колен, и глубина насыщенного черного атласа подчеркнута изящным, тончайшей работы, ювелирным комплектом из белого золота. Белка привез это платье с собой, равно как и туфли, и украшения, и острое, ледяное чувство дежа-вю, когда меня одевают, обувают, наряжают согласно чужим представлениям о красоте, а потом сажают в машину и везут: мимо горящих огней ночного города; мимо людей, мирно спящих в своих домах; по пустым дорогам, вдоль тихих улиц, сквозь кварталы и ночь, подальше от спящего города. Забавно, но теперь, когда я здесь, даже банального страха не чувствую – просто что-то колючее и холодное вращается внутри, подчиняясь гравитации сволочизма, осевшего на стенах бывшего металлургического завода. Условный рефлекс.

– Мы идем на прием по случаю празднования годовщины назначения Андрея Петровича на должность губернатора, – отвечает злобный клоун и посылает мне через плечо ехидную ухмылку. Словно это я его назначила. Не я, и даже не моими молитвами, но мне становится мерзко от того, что я была тому свидетелем – острый, быстрый укол, нервное движение языка по губам, и я чувствую вкус и запах помады.

– Уже год прошел?

Мимо нас проплывает стайка блестящих рыбок – разноцветные, мерцающие, сверкающие искорки-девушки в платьях, словно прекрасные, загадочные, недосягаемые сирены.

– Ну да, – кивает Белка.

Смотрю на его лицо и удивляюсь тому, как легко скользит его взгляд по точеным спинкам и попам, угадывая их красоты под тонкими тканями, не зацепившись за выступы, не скользнув сладким вожделением во впадины – равнодушно пересчитав их взглядом хрустальных глаз, а затем посмотрев на меня. – Теперь-то тебе здесь нравится?

Оглядываюсь: борделей и наркопритонов не осталось и в помине, но никуда не делась глухая стена. Внутри этой огромной чаши на смену старому приходит новое – те здания, что сумели пережить огонь и мародерство, прикинулись аккуратными кафе, ресторанчиками и цветочными павильонами, и теперь под тентами, украшенными теплой подсветкой крошеных лампочек, китайскими фонариками, декором из сухих цветов и ягод, стоят столики и стулья, кадки с благоухающими букетами. Внутри меня расцветает что-то горькое, с терпким привкусом и едва различимым послевкусием, название чему я никак не могу подобрать, но оно остается на языке после каждого вдоха.

– Не очень, – отвечаю я.

Белка натянуто улыбается и кивает. Неспешные волны людских голосов омывают мой слух, смешиваясь с ненавязчивой инструментальной мелодией, льющейся из динамиков. Здесь все такое выверенное, выдержанное, постельное, дорогое и отрепетированное, что сводит скулы. Раньше на этой длинной, широкой улице сверкали огни, пестрели порно-вывески, и люди, ведомые похотью, целовались, ласкали друг друга и спаривались; ведомые жаждой пили, ели, курили и употребляли все, что могли купить; ведомые вседозволенностью танцевали, кричали, смеялись, орали во все горло и делали то, на что ни за что не решились бы в обычной жизни. Это было мерзко, и грязно, но… честно. Честность подкупала, и даже если ты не осознавал этого с самого начала, Сказка показывала тебе людей без прикрас – снимала напускное, обращалась к самым низким, примитивным основам людской сущности. Здесь было видно – сможет ли продать человек. И если сможет, то – за что. Людские пороки раскрывают человека лучше, ибо порок – атавизм зверя в людской сущности, духовный «копчик» на том месте, где когда-то рос хвост. Лишь теперь я понимаю – на Сказке было столько дерьма, что отмыть эту красавицу дочиста было невозможно – только спалить. Вседозволенность была публично выловлена, привита, кастрирована, продезинфицирована, и теперь… Теперь, вымощенная гладкой, как стекло, брусчаткой, накрытая куполом ночи, но умело подсвеченная фонарями, подсветкой, стилизованными витринами, четко выверенная в геометрии, цвете, запахе, звуке, Сказка сверкает кристаллом сферы в апофеозе себя, как местом схождения всех дорог, и совершенно перестала быть собой.

Ежусь, хоть ночь очень теплая.

Я, следом за Белкой, оставляю позади большую часть дороги, и за нашими спинами, справа и слева от нас, прямо по курсу: вежливые улыбки, сдержанный смех, уверенные рукопожатия и четко выверенная дистанция, уважающая личное пространство. Как же много людей вокруг нас. И, сама не понимая, отчего злюсь, догоняю злобного клоуна и беру его под руку, притягиваю к себе:

– И что же вы теперь, и людей не убиваете?

– Нет, – по секрету шепчет Белка, – не убиваем.

– Что же так?

Он поворачивается ко мне, и улыбка расцветает на шикарных губах:

– Я всегда знал, что ты наша.

Во рту вяжет, внутри горчит.

– Что значит «ваша»? – спрашиваю, озираясь по сторонам. Внутри что-то шевелится, зудит, сводит легкими судорогами…

– Сказочная.

Забавно, а вот я не знала.

– Не неси чушь, – психую и крепче сжимаю его руку. – Объясни.

– Просто забавно, что из нас двоих об убийстве заговорила именно ты, – он улыбается, а затем. – На самом деле все просто – нам надоело.

– Надоело?

– Ну да… Сейчас и песочница больше, и игрушки интереснее.

– Надоело… – тихо охреневаю я.

Он смеется и ничего не отвечает.

Я и Белка – мимо идеально пошитых вечерних платьев, сквозь прозрачную взвесь ароматов дорого парфюма, тяжелый дым кубинских сигар, отворачиваясь от подтянутых лиц, перекошенных ботоксом, сведенных в судорогах вежливых улыбок, огибая руки, сцепленные в рукопожатии, щурясь от блеска драгоценных камней, омываемые роящимся гулом тысяч голосов. «Надоело» – кружится в моей голове, смешивается с великосветской болтовней на заднем фоне – голова кругом. Я открываю рот и говорю лишь для того, чтобы услышать свой голос – обрести хоть какую-то твердь: