Псковская земля была немцами разорена до основания. Все деревни и села немцы сожгли, население укрывалось в лесах, в землянках, дорог туда никто из нас не знал. Надо отметить, что весь путь от Ленинграда до Пскова, по сути дела, проходил по разоренным и сожженным деревням.

Здесь я хочу остановиться на весьма важном случае с медом, из-за которого меня чуть не расстреляли. При встречах на праздниках Победы мы часто вспоминали этот злосчастный эпизод, смеялись, шутили. Но тогда шутки были плохи.

Корреспондент газеты «Красная Звезда» с моих слов так записал это событие.

«…Радисты расположились в оставленном немцами укрытии-землянке высотой чуть больше метра. Вход в нее был сверху — небольшая дверь. За рацией можно было работать сидя на чурбаке.

Командир радиовзвода Борисов приоткрыл ветки входа, спросил: „Кто свободный от дежурства?“ Я откликнулся.

— Ты-то мне и нужен, — сказал офицер. — Будешь старшим. Вам с рядовым Козаченком приказано срочно перебросить нитку вот в этот хутор, — Он развернул карту и показал тот злополучный хуторок. — Берите катушки кабеля и — вперед!..

Выполнив задание, мы присели на какой-то песчаный бугорок передохнуть, перемотать портянки. И вдруг я почувствовал, что под сапогом поехал прогретый солнцем песок. Обнажилась доска, вторая. Разгребли землю — дверь в погреб. Обследовали, не заминирована ли, осторожно открыли. Нет, это было не то, что мы ожидали увидеть, не погребок, набитый трофейными запасами вина и продуктов. Обычная крестьянская погреб-землянка, в котором когда-то хранилась картошка, другие овощи. Об этом свидетельствовал оставшийся в углу мусор и запахи гнилых корнеплодов, Козаченок досадливо пнул эту гниль сапогом и вдруг замер.

— Тут что-то есть! — сказал он тихо.

Мы разрыли мусор и обнаружили в нем два пятилитровых глиняных кувшина. Оба были закрыты клеенкой и туго завязаны бечевой. Взмах ножа, и к запахам прели примешался тонкий аромат пчелиного меда, У нас с собой был лишь один случайно завалявшийся сухарь, мы разделили его и сжевали, обильно закусывая янтарным нектаром.

Вернулись в расположение роты, и прежде чем доложить взводному о выполнении задания, устроили медовый пир в своей землянке. Мы не заметили, как вслед за нами, по нашим следам, на небольшом расстоянии шел худенький, мало приметный мужичок. Так случилось, что первым ему на глаза попался лейтенант Борисов. И пришелец пожаловался офицеру, что два советских солдата забрались на хуторе в его погреб и унесли два кувшина меда, который он берег на лекарство для больных детей. Он же указал и землянку, в которой скрылись те солдаты.

— Головко, медком угостишь? — спросил взводный, войдя к связистам. Оба кувшина стояли на столе из снарядного ящика.

— Пожалуйста, товарищ лейтенант! — обрадованно сказал я.

— Спасибо, Головко, — нахмурился офицер, — удружил… Залезть в погреб к бедному крестьянину и унести последнее, что у него было… не ожидал такого подарочка. Пошли к ротному.

Но ни ротного, ни комиссара на месте не оказалось. Борисов пошел докладывать о происшествии командиру роты Горбачеву. Тот немедленно снял трубку и обо всем случившемся рассказал оперативному дежурному укрепрайона. Дежурный, как и положено, поставил в известность о чрезвычайном происшествии непосредственного начальника генерал-майора Бесперстова.

— В моих войсках мародерство? — грозно удивился генерал и решительно приказал: — Немедленно доставить этих паршивцев ко мне в штаб. Согласно приказу Верховного лично их расстреляю!

Командир роты вызвал сержанта Смирнова. С оружием и патронами.

— Вам, товарищ Смирнов, приказываю отконвоировать Головко в штаб укрепрайона лично к товарищу генералу Бесперстову. — Голос у него звучал надтреснуто и, как показалось мне, с нескрываемой грустью. — Дошлите патрон в патронник и будьте бдительны. При малейшем неподчинении или попытке к бегству арестованного разрешаю стрелять. Головко за мародерство будет лично расстрелян генералом Бесперстовым. Выполняйте, Смирнов!

— Есть! — глухо сказал Юрка и повернулся ко мне. — Арестованный, в штаб укрепрайона шагом марш!

День незаметно шел к исходу. Дохнуло сырым холодком, и я вдруг почувствовал, как меня начинает бить озноб. В душе подсмеивался над собой, идущим на расстрел под конвоем своего друга. „Вот будет что вспомнить потом“. Когда „потом“, я как-то не подумал. Идти предстояло с одной окраины деревни на другую, противоположную. Я отметил, что встреченные нами солдаты смотрят на нас безо всякого юмора, скорее со злобным осуждением — раз под конвоем, значит преступник, какой-нибудь дезертир или предатель. Озноб прекратился, и меня обдало холодным потом. „Ведь и вправду могут расстрелять, — пришла вдруг ясная и страшная этой ясностью мысль. — Шлепнут для острастки других, и никому ничего не докажешь“. Я встречался с генералом Бесперстовым, был при нем с радиостанцией, когда шли изнурительные бон в районе Пскова. Жесткий и бескомпромиссно требовательный, он никому не делал никаких уступок и поблажек, в первую очередь самому себе. По несколько суток не знал отдыха, руководил боем, находясь чуть ли не в боевых порядках, под разрывами мин и снарядов менял командный пункт. О нем говорили, как о человеке решительном и безжалостном. И потому до меня все отчетливее доходил страшный смысл фразы, брошенной комроты: „будет лично расстрелян генералом Бесперстовым“.

— Ты что же, Юра, — спросил я боевого товарища, — в самом деле будешь стрелять, если я побегу?

— Естественно, как приказано, — не то в шутку, не то всерьез буркнул Смирнов. — Ты лучше иди и не разговаривай. Не положено.

За словом „расстрел“ в моей памяти мгновенно оживал летний день 1943 года, небольшая лужайка на окраине Усть- Ижоры, кирпичный домик СМЕРШа. Накануне из штаба укрепрайона пришло письменное приказание выделить от каждой роты двоих представителей и прислать к десяти утра в указанное место для участия в мероприятии. Радиовзвод представлял я.

О каком именно мероприятии шла речь — узнали на месте: показательный расстрел пленных фашистов. Июльское солнце к десяти часам уже набрало силу и жарило так, что хотелось или в тень, или в прохладную землянку. А „мероприятие“ затягивалось, зрителей долго и бестолково строили и перестраивали неподалеку от свежевырытой квадратной ямы. Все-таки человек двести присутствовало, и расположить их так, чтобы всем и все было хорошо видно, задача не простая. Наконец по рядам прокатилось глухое „Идут!“

От кирпичного домика отделилась группа немецких солдат и несколько охранников. Пленных грубовато построили возле ямы. Их было шестеро, все в хорошо подогнанной форме, в сапогах с короткими и широкими голенищами, чисто выбритые. Я впервые видел немцев с такого близкого расстояния и удивился, что не испытываю к этим шестерым той злобы и ненависти, которая всегда кипела при одной только мысли о фашистах и о тех бедах и страданиях, которые они принесли на нашу землю. У этих были нормальные человеческие лица, спокойные глаза, ни страха, ни затравленности, словно их вывели не на расстрел, а на утреннюю прогулку.

Толстенький майор в фуражке с синим околышем зачитал приговор военного трибунала, котором говорилось, что эти шестеро были взяты в плен при попытке совершить крупную диверсию против Ленинграда и его защитников, что все они члены фашистской партии, что на допросах ни один из них не раскаялся в содеянном, что все они заявили о своей преданности Гитлеру и одобряют его разбойную политику. Учитывая все это и особую опасность захваченных фашистов, военный трибунал приговорил всех шестерых к расстрелу.

Я внимательно вглядывался в лица пленных. Они по-прежнему были спокойны, словно не верили в зачитанный приговор. И лишь когда их стали разворачивать лицом к яме, один не выдержал и закричал, что он не фашист, а поляк, что его мобилизовали и он не хотел убивать. Майор, что зачитал приговор, приставил к его затылку пистолет и выстрелил. Точно так же, выстрелами в затылок, были убиты и остальные немцы. Стоя на краю ямы, офицеры СМЕРШа сделали еще по несколько выстрелов по свалившимся жертвам, спрятали пистолеты в кобуру и ушли в свой кирпичный домик. Над освещенной солнцем лужайкой повисло тягостное молчание. Умом я понимал, что расстреляны фашисты, что приняли они заслуженную кару, а на сердце было необъяснимое смятение: ведь пленные, а пленных не расстреливают…