Изменить стиль страницы

Помазкины

Настал день, когда главный инженер колхоза Серебров заявил Григорию Федоровичу о том, что ему надоело кочевое житье. Да и у Ольгина лопнуло терпение — требует освободить комнату в общежитии.

— Та-рам-па-рам, — легкомысленно пропел в ответ Григорий Федорович, и конопатое лицо его выразило решимость. Он поднялся во весь рост. — Ну что ж, поехали, — и в распахнутой по-купецки шубе вышел на крыльцо.

i_002.jpg

Капитон, развернувшись на пятачке, сорвал машину с места и вихрем пустил по дороге. С азартом, рожденным в тележный век, за «газиком», оглашенно лая, ударились бежать ложкарские собаки, но, наглотавшись бензиновой гари, пристыженно отстали и разбрелись по тропинкам.

Капитон знал все. Он остановил машину около дома Митрия Леонтьевича Помазкина, или просто дяди Мити, печника, которого председатель именовал своим заместителем по общим вопросам.

Гремя стылыми подошвами, зашли в игрушечно маленький дом с покатым полом. Сладковато пахло солодом, кислой квасной гущей.

— Как живешь, заместитель? — спросил Маркелов розовощекого старика с воронено-черной, как тетеревиный хвост, расходящейся надвое бородой.

— А чо в сухом-то месте сделаетца? — ответил старик, суетливо освобождая для гостей стулья и табуретки.

— Есть ли у тебя место, Митрий Леонтьич? — спросил его Маркелов, зная наперед, что место найдется и что дядя Митя не откажет пустить постояльца.

— Как не быть-то, Григорей Федорович, — засуетился дядя Митя. — С Ванькой вместе жили, хватало, а теперь вот построился он и отделился, дак вдвоем со старухой колеем. Есть место.

Маркелов бесцеремонно прошел в переднюю часть избы, где высилась широкая, тщеславно поблескивающая никелем кровать. Над ней красовался клеенчатый коврик, на котором изображен был свадебный поезд. Кокетливые лошади с курчавыми челками легко несли кошевку с лихим сватом, белолицей невестой и усатым, но не таким усатым, как сват, женихом. Видно, напоминала дяде Мите эта купленная в базарный день картинка о жениховской поре, когда он определенно был таким же лихим усачом.

— Девки-то больно баски да ядрены, — восхитился дядя Митя и звонко щелкнул зароговевшим пальцем по второй кошевке, в которой ехали две дебелые девы с фарфоровыми лицами.

Маркелов ткнул пальцем в клеенку и сказал:

— Чур, эту мне, а вон ту тебе. Ну, так куда поселишь Гарольда Станиславовича?

— Пущай на кровати спит. Мы на печи со старухой.

— Ты тут у меня Гарольда Станиславовича-то не обижай, — все так же бесцеремонно разглядывая закутки в доме, говорил Маркелов. — А то он еще отругиваться не умеет. В институте, видишь, промашку дают, ругаться не учат. У нас с тобой то и дело птички выпархивают, а он ведь интеллигент. Уши-то у него побереги.

— Да чо ты говоришь-то? — всерьез ужасался дядя Митя, заученно деля надвое свою черную бороду. — Кого я обидел-то? Ни в жисть. Только развеселю, буди, а так нет.

— Ну, добро. Раз ты мой заместитель, дак уж форс держи, — продолжал Маркелов. — Чтоб все было бастенько — обед, ужин. Когда надо, банька.

— Дак как иначе-то, дак как иначе-то? — суетливо повторял дядя Митя. — Я всей душой. Я ведь тут за тебя, Григорий Федорович, многих наставляю, дак не слушаютца, не слушаютца, черти.

— Тяжело нам, руководителям, дядя Митя, да что сделаешь, до отчетного собрания терпи.

Такая манера разговора нравилась и Маркелову, и дяде Мите. Провожая гостей, в сенях дядя Митя спел Маркелову хлесткую частушку, и тот от души похохотал одобряя.

Дядя Митя оказался говорливым и непоседливым стариком. Особенно он был неспокоен, когда, сложив соседям печь или перекатав и умягчив твердые фабричные валенки, приходил домой навеселе. Под оханье жены, маленькой, тихой тетки Таисьи, он сыпал одну частушку смачнее другой.

У тетки Таисьи были по-молодому светлые, чистые глаза с расходящимися солнышком морщинками. Эти морщинки делали лицо добрым и приветливым.

— Стюваю тебя, стюваю, — сокрушалась она. — А будто вовсе окозлел ты, старик. Вот уеду к Люсе в город, дак пропадешь тут один.

Но угрозы на дядю Митю не действовали. Чувствовалось, что ни ругаться, ни стращать мужа тетка Таисья толком не умеет. Она говорила неловкие, мягкие слова, которые еще больше разжигали в дяде Мите задор и озорство.

— Слышь-ко, Станиславович, не сердися токо, расскажу, какую я песню про моего кума Целоусова пел, покуда в парнях бегали, — оттащив от инженера сеттера Валета, говорил Помазкин. — Рыжой он был, будто петух кокотинской, чисто огонь.

И дядя Митя, щуря не потерявшие озорного блеска глаза, торопливо, боясь, что инженер не дослушает его, пел частушку о рыжем куме Проньке Целоусове.

— Я ведь здорово ране пел, вот теперя так не выходит, потому што зубей нету, — сокрушался он.

— Вставим зубы. Хочешь, дядя Митя, весь рот будет золотой? — говорил Серебров.

— Да нет, мне подешевле, — скромничал дядя Митя.

— Я к отцу вас свожу, а там, как участника войны, в госпиталь, и зубы сделают.

— Ух, ядри твой, — вырвалось у дяди Мити восхищение. — Тогда мы с тобой, Станиславич, погуляем, с зубям-то.

Серебров смеялся, а дядю Митю подмывало отчебучить еще что-нибудь позабористее, и он нашептывал на ухо бывальщины про своего кума Проньку Целоусова, которого «на войне ранило, сказать, дак никто не поверит, в секретную принадлежность, но лютости по женской части Проня не потерял».

— А одинова он в город поехал. Масло надо было продать. Денег-то тогда, вишь ли, не давали. И вот взял он кило масла с ледника, — продолжал нашептывать дядя Митя.

Тетка Таисья начинала охать и стонать еще сильнее, заглушая рассказ о лютом Проньке Целоусове.

— Хватит, дядь Мить, хватит, — понимая, что от памятливого старика не спастись, охлаждал его Серебров. — Тут мне надо разобраться с запчастями и списанной техникой, — и, сделав сосредоточенное лицо, уходил в переднюю комнату, где стоял хлипкий столик. Валет, постукивая когтями, шел следом и умиротворенно ложился около ног хозяина.

Дядя Митя, томясь без слушателя, кряхтел, вздыхал и говорил обиженно:

— Когда так, дак к Ване схожу. — Видно, надо, было выговориться, а здесь воли ему не было. Дядя Митя уходил, скрипя литыми галошами по морозу. Тетка Таисья, тихо вздыхая около печи, слушая по радио про войны и перестрелки, шептала:

— Ой, скоко бедного народу гинет да страдает. — Она сочувствовала всем и всех жалела.

Дом дяди Мити был не таким удобным, как казалось поначалу. Гусеничные тракторы сокрушали своим громом его стены. Гулко, как пустые бидоны, гремели самосвалы, с крыши до завалины осыпали они дом снежным прахом. Серебров, даже наездившись по участкам в «газике», намерзшись на заснеженных машинных дворах, ночами долго не мог уснуть: будили его беспокойные блики, бродившие по стенам и потолку, гул поздних машин. Он лежал с открытыми глазами и размышлял о своей жизни. Вот и попал он на то дело, к которому готовил его институт и к чему он вряд ли готов. Может, не надо было соглашаться ехать в «Победу»? Может, следовало попроситься в ту же крутенскую Сельхозтехнику, где бы он занимался тихой сидячей работой? Там выждал бы момент и уехал в Бугрянск. А может, и к лучшему, что он попал сюда? Последняя возможность узнать, на что способен.

Вспоминалась Надежда, и еще отчетливее понимал он несбыточность своей мечты затащить ее в деревню. Не мог он представить ее сельской жительницей. Обиду и горечь вызывали и мысли о Вере Огородовой. Кто больше всех презирал его — так это она. Вера даже не здоровалась теперь с ним при случайных встречах.

Уроки Шитова сказывались — Григорий Федорович Маркелов поворачивался лицом к культуре: достроил школу, закладывал новую столовую. Чтоб подбодрить Григория Федоровича, Шитов привозил к нему гостей за опытом. В зимние каникулы роно затеяло провести в Ложкарях семинар учителей. Маркелов должен был там держать речь о том, как он заботится о школе. Чтоб успеть подсунуть на подпись председателю бумаги до начала совещания, Серебров отправился в новое школьное здание. В фойе толпились участники семинара, и среди них он сразу увидел Веру. В шерстяной кофточке, сапогах-мокасинах, она стояла около стенда и что-то записывала в блокнот. Надо было проскочить мимо, а он остановился.