В свое время, соблазнившись броскими рекомендациями, выклянчил Григорий Федорович Маркелов в Сельхозтехнике немало разных машин и приспособлений. Многие из них теперь были стыдливо загнаны в самый дальний угол машинного двора. О них вспоминали, когда приходила пора сдачи металлолома, или весной, в пору ремонта техники. Многих механизаторов интересовало одно: нельзя ли взять какую деталь, отвинтить гайку? Ваня тоже добрался до этих машин, но он из опозоренных, приготовленных к сдаче в утиль, опаленных ржавчиной механизмов создавал новые машины.
Сереброва поразило самоходное шасси, которое смастерил Ваня.
— А чо? — говорил тот с пренебрежением о своем изобретении. — Шасси от списанного самоходного комбайна взял, днище — от старой тракторной тележки, а борта — от кормораздатчика. Теперь это самоходный кузов. Весной для семян можно применять, осенью — для ссыпки зерна, если машина долго к комбайну не придет. А навесь жатку — и раздельно можно убирать побыстрее, чем комбайном.
— Как ты это придумываешь? — удивлялся Серебров, с недоумением глядя на моложавого, круглолицего Ваню.
— Ну, дак я ведь с восьми годов около техники. Меня по бряку в карманах всегда в деревне угадывали: раз железо звенит, значит, я иду, — просто объяснил Ваня.
Серебров упречно думал, что далеко ему, дипломированному инженеру, до этого кудесника. А тот за собой заслуг не замечал и ругал комбайностроителей.
— Ты вот конструкторов, Гарольд Станиславович, хвалишь, — с осуждением говорил он, выкладывая из сумки нехитрый свой обед, — а я на них в обиде. Для степей они работают, а нам, северянам, пока ничего толкового не сделали. Нам такие комбайны и трактора нужны, чтоб, как мухи, по потолку бегать могли и в болоте не тонули. А где такие есть?
Ваня неторопливо попивал прямо из бутылки молоко, отставлял ее и, водя для наглядности в воздухе огромными, с въевшейся чернотой пятернями, вдруг начинал вслух соображать, как можно было бы увеличить производительность жатки:
— Всего-то: переделать эксцентриковое колесо, угол наклона резательного аппарата увеличить да окно выброса побольше сделать. И будет порядок.
Серебров напряженно слушал и не мог ухватить, какую хитрость хочет учинить Ваня с этим эксцентриковым колесом.
— Эх ты, Ньютон Галилеевич, да почему ты думаешь, что скорость увеличится? — спрашивал он.
Ваня недоуменно взглядывал на главного инженера.
— Неуж непонятно? — и, оставив на газете недоеденный свой обед, шел к жатке. — Будет она, как миленькая, по семьдесят гектаров валить, будет.
И действительно, переделанная жатка работала чуть ли не втрое быстрее заводской.
«Образование бы ему, был бы он Туполевым в комбайностроении», — с теплотой думал о Ване Серебров, сидя в прохладном помазкинском сараюшке, где запах железа мешался с запахом солярки, где висели на стенах дрели и приспособления для резки заклепок.
В деле Ваня забывал о себе, о еде и о молодой жене. Страду называл Ваня свадьбой. Комбайнеры знали: он обязательно выгадает точный срок выезда в поле и определит, раздельно или напрямую лучше косить нынче хлеба.
— Ну, скоро свадьба-то? — выпытывали они у Помазкина.
— На зуб брал, дак молочко есть в зерне, — отвечал Ваня. — Еще надо съездить на Филин угор.
Когда начиналась жатва, Помазкин ел на ходу. Рвал батон, щипал левушкой волокна холодного мяса и кроил, кроил круглое, налитое, как блюдо, яичной ржаной желтизной поле. Брился в эти дни Ваня Помазкин только в тех случаях, когда приезжали фотокорреспонденты. Он отмахивался от них, слезать не хотел с комбайна. Когда фотографировали, смотрел с досадой в поле: не успел клин дожать. И эту досаду ни улыбками, ни шутками не удавалось согнать с его лица. И с Доски почета, установленной возле Крутенского Дома Советов, он смотрел с таким же досадливым выражением лица.
Жена его, дебелая Антонида, работающая счетоводом, на Ваню обижалась. Сколько слез пролила, пока уговорила его уехать от стариков. Вот добилась, стала хозяйкой, старается: все выметено, выскоблено в доме, стол белой скатертью покрыт, включен проигрыватель — сладкий голос поет про любовь, а Вани нет.
Антонида выходила на крыльцо. Замирала, прислушивалась. Вроде тихо. Нет, где-то вдали стрекот комбайна. Наверное, ее чокнутый Ваня жнет ячмень. Остальные под боком у своих жен отдыхают, а он жнет. На глаза навертывались слезы. И может ведь не прийти. Соснет в поле час-полтора, плеснет в лицо водой, сбросит с себя телогрейку, чтоб утренняя свежесть не давала задремывать, и опять на комбайн.
Один раз пришла в поле, а он, раскинув руки, лежит на соломе, и даже ватника под головой нет. Знать, до того наработался, что домой не может идти. Антонида стала на колени и долго глядела в смутно белеющее Ванино лицо. Похудел, зарос.
— Чокнутый ты, Вань, чокнутый и есть, — проговорила она. — Долго ли живем-то, а про меня уж забыл. Что я есть, что меня нет. Говорили мне, что ты эдакой, да я не верила. Видно, я для тебя как чурка с глазами. — И посыпались крупные, как первые ливневые капли, Антонидины слезы на Ванино лицо, шею. Он обалдело вскочил: неужели дождь?
— Ничего ты не понимаешь. Уборка — это, знаешь, как свадьба. Плясать — дак до упаду, а не одной ногой для виду топать. Ясно? — сказал ей сердито. Но Антониде ясно не было. Она всхлипывала. Ване становилось жалко Антониду. — Пусть отдохнет, — говорил он о комбайне, как о живом существе. Ему казалось, что, поостыв, наберется машина сил. Он цеплял телогрейку пальцем за петельку, виноватый, брел за женой к дому и казнил себя. Вон какая ладная у него Антонида, белая, полная, сдоба на сметане, а он домой не торопится.
— Вдруг задожжит, — виновато говорил он, но Антонида, почуяв Ванину покорность, не откликаясь, шла обиженно и гордо. Твое, мол, дело, как знаешь. Ежели так, я стану без спросу в клуб ходить, а там танцы, шефы вон приехали. Городские парни — один к одному.
Пока Ваня ел, Антонида, сложив руки на груди, скорбно качала головой.
— Чокнутый ты и есть. Будто припадочный. Вот расшибет тебя кондрашка.
— Ты брось! С моим комбайном, знаешь… — не сомневался Ваня.
— Тьфу ты! Вот иди и милуйся со своим комбайном, — сердилась еще пуще Антонида, взбивая подушки. Ваня любовался ее полными руками, закинутыми над головой, жена вытаскивала из волос шпильки.
— Да ладно уж, царевна конторская, — утихомиривал он свою непреклонную Антониду, затягивая ее в полог, который подвешен был в сенках над кроватью.
Часа через три, оставив спящую Антониду, Ваня выпутывался из полога и на цыпочках выбирался на крыльцо. Там устало кособочились белесые от пыли сапоги. Если не было росы, он, стараясь не скрипнуть, не брякнуть, обувался и, глухо стуча по земле каблуками, дул прямиком к «Колосу».
В конце страды неизменно оказывался Ваня Помазкин лучшим в районе, да и в области был если не первым, то вторым. Тут уж чокнутым его Антонида не называла. Приятно, когда муж такой знаменитый, когда пишут о нем чуть ли не в каждой газете, показывают его по телевизору. А к тому же — грамоты, премии, ордена. И она ведь не чурка с глазами — ему помогала, кормила его, обстирывала. Антонида плыла в контору степенно, будто боялась растрясти Ванин авторитет.
А он оставался прежним Ваней. Трудно было поверить, что это и есть известный на всю Бугрянскую область комбайнер: больно молод да прост. Улыбка стеснительная, будто он вину чувствует за то, что работал проворнее других.
— Ты, Вань, не забывай, что лучший. У тебя орденов больше, чем у Григория Федоровича, а ты стоишь жмешься. Да ты грудь колесом и гляди, как генерал, — поучала его Антонида, поправляя отяжелевшие от наград лацканы его пиджака.
— А-а, — отмахивался Ваня. — Я лучше бы еще неделю отбухал на комбайне, чем на совещаниях-то речи читать да по телевизору показываться.
Ваня Помазкин был мастером на все руки. И антенну к телевизору ставил такую, что принимал телевизор программы без помех, и баню умел топить лучше других, и, наверное, печь мог бы сложить не хуже отца, но не хотел ущемлять его гордость. И когда клал дядя Митя печь в квартире инженера Сереброва, Ваня в само дело не вмешивался — они с Серебровым носили теплую воду, разогревали и размешивали глину, подавали кирпич.