Изменить стиль страницы

Дома Гарька оставил прощальную записку. Сделал он это, конечно, напрасно, потому что в Москве его сняли с поезда и вернули в Бугрянск. Удивляя своей жестокостью соседей по старому дому, врач Серебров порол сына ремнем под стоны Нинель Владимировны и ругался похлеще дяди Пети. Однако порка впрок не пошла. Гарька удрал еще раз и с приключениями, чумазый и худой, добрался-таки до овцеводческого совхоза «Красочный», где жил тогда дядя Броня. Тот взял племянника под защиту и оставил у себя, устроил в школу. Дядя брал его с собой в поездки по дальним кошарам, где выхолащивал барашков. Во время этих путешествий Гарька до корост сбил себе крестец, мотаясь в седле, но не жаловался. Рядом с дядей Броней хотелось чувствовать себя взрослым.

— Самая хорошая профессия — ветеринарный врач. Простой врач лечит человека, а ветеринарный все человечество, — взмахивая скальпелем, доказывал тот. — Иди, Гарик, в ветеринары.

Весной дядя Броня возил племянника за дикими тюльпанами на Маныч, тюльпаны были нужны даме сердца — агрономше Аннушке. В совхозной школе учился Гарька хорошо и чуть ли не отличником закончил седьмой класс.

Осенью он возвратился в Бугрянск. Когда перед ним вновь возник Кузя и протянул руку за привычной данью, Гарька стукнул сначала по этой руке, а потом так врезал Кузе по шее, что того повело в сторону.

— Сразу и драться, — почувствовав, что в выросшем, загоревшем Гарьке что-то переменилось, проканючил Кузя. — Сказал бы, а то…

И вот семинар в Ставрополе. Дядя Броня на выходные увез племянника к себе в совхоз.

— Скучно у вас, посмотреть не на что, — задирался Гарька, глядя на ровную, как стадион, жухлую степь.

— А весна? Забыл, как на Маныч ездили? — напоминал поседевший, но такой же решительный и неукротимый Бронислав Владиславович. Он работал теперь директором совхоза, и в нем, пожалуй, еще больше прибавилось напористости. Загнав «газик» в лесополосу, он спрашивал:

— Ну чем не лес! Даже грибы бывают.

Гарька скептически усмехался. Забыл, что ли, дядя Броня, какими бывают настоящие леса?

Угощая племянника в лесополосе знаменитым ставропольским шулюном — наваром из баранины, который ловко и быстро приготовил сам, Бронислав Владиславович позиций не уступал, хлопал племянника по плечу и гудел:

— Значит, решено. Приедешь сюда. Невесту тебе сам высватаю, не девка — малина в сметане.

Гарьку пошатывало от могучих дядиных похлопываний по плечу.

— А что — и приеду, — в конце концов загорелся он. — Шикарно живете.

«Чем черт не шутит, возьму да и махну к дяде Броне, — думал он дорогой. — Вот бы Надьку сговорить…»

В Крутенку вернулся он повеселевший.

Жизнь Сереброва опять пошла по накатанному кругу: Ольгин не спешил отправлять его в колхоз. Снова Серебров слонялся с громогласным магнитофоном на площади Четырех Птиц. Он страшно обрадовался, когда вдруг увидел на затянутом гусиной травкой пустыре Евграфа Ивановича Соколова. Простоволосый, седеющий, в синем спортивном костюме, председатель райпотребсоюза играл с породистой звериной, пегим сеттером-лавераком. Серебров побежал на этот пустырь.

Он хорошо помнил заповедь охотников, усвоенную от отца: можно обругать владельца собаки, но нельзя худо отозваться о самой собаке, если не хочешь нажить смертельного врага. А тут и не надо было кривить душой: прекрасный пес был у Соколова.

— Ух, Евграф Иванович, какая у вас собака, — завистливо простонал Серебров. Почувствовав расположение хозяина, бесконечно добрый сеттер прыгнул и лизнул Сереброва в лицо.

— Валетушка, Валет, — стонал Серебров, играя с сеттером. Тот терпел его руку. А какие понимающие, умные были у него глаза.

— Так я ведь собаку по глазам и выбираю: если тупые — толку не будет. Живость есть, значит, сообразительная собака, все будет понимать. Только вот говорить не станет. Да как сказать, иногда мне кажется — говорит мой Валет.

Желая показать свои способности, Валет полз по траве на брюхе, поскуливал, лизал руки хозяина, потом вдруг срывался с места и, болтая тряпичными ушами, описывал радостный круг.

— Можно, я буду приходить играть с ним? — попросил Серебров.

Евграф Иванович, поняв Гарькино одиночество, тут же затащил его к себе. Он оказался забавным доморощенным философом: всех зверей, птиц и рыб наделял разумом, приписывал им гордость, добродушие, стремление покрасоваться.

— Я волков за что уважаю, — рассуждал Соколов, взмахивая вилкой. — Волк — он семьянин, никогда волчицу не бросит. Кормит ее, пока она со щенятами в логове обретается. Лису хитрой считают, а она никакая не хитрая — любопытная. Увидишь из машины, посигналишь — остановится, не убежит. Завтра тебя за жерехом свожу. Ух, и зазнаистая рыба, ну просто спасу нет, какая зазнайка.

И действительно, ранним туманным утром Соколов постучал в дверь серебровской комнаты. Омывая сапоги обильной росой, Евграф Иванович и Серебров напрямую пошли к реке, оставляя на белесой скатерти луга зеленые стежки. Когда до омута оставалось метров двадцать, Соколов, сделав сердитое лицо, резко махнул рукой, бухнулся на землю и пополз. Серебров бухнулся тоже и пополз по студеной мокрой траве, хотя ползти было сыро и он не очень верил в чудачества Соколова.

Они выглянули из-за кромки берега. В мглистом круглом омуте и правда бил хвостом жерех. И вправду он оказался тщеславным. Евграф Иванович разгадал повадку этого зазнайки: забросил блесну именно в тот момент, когда ударил хвостом жерех, и провел ее именно по тому месту, где был всплеск. Самоуверенный жерех думал, что ударом хвоста оглушил рыбешку. Это его и погубило. Вместо рыбешки он нахально и безбоязненно схватил блесну. Серебров во все глаза смотрел на одушевившегося Евграфа Ивановича и тихо смеялся.

За час они вытащили трех рыбин, да таких, что их не обхватишь, если даже соединишь в кольцо пальцы обеих рук. Притащили жерехов жене Соколова Нине Григорьевне.

— Жарь и вари, мать, — сказал Евграф Иванович, тепло сияя глазами.

Съесть уху или жареху Евграф Иванович был не способен без своего друга Николая Филипповича Огородова.

— Ну что — постное или скоромное у вас завелось? — с порога крикнул Огородов. Сняв кепку, поздоровался с Серебровым, уверенно, по-хозяйски прошелся по комнатам. Николаю Филипповичу, очевидно, хотелось показать, что он человек, разбирающийся во всем, и в искусстве тоже. Напустился на Сереброва:

— Чего наши бугрянские художники рисуют? Понять невозможно. Вон на центральном рынке колхозники нарисованы: руки вывернуты, на головах колпаки. Да разве такие теперь колхозники! Девчонки одеваются не хуже городских. Парни — красавцы. Искажают художники образы деревенских людей.

— Так это скоморохи к ярмарке, — объяснял Серебров.

— Нет, я не согласен, — хмурясь, стоял на своем Огородов, — нельзя искажать. Нельзя обижать труженика.

— А все ж таки Шитов-то неплохой, — продолжая какой-то давний спор, говорил Соколов о первом секретаре Крутенского райкома партии. — Ездили с ним к Маркелову, так он его хорошо припер к стенке насчет магазина: до каких пор у тебя в пещере будут торговать? Строй, а то ведь стыдно, в передовиках ходишь.

— Не знаю, не знаю, — уклончиво пожимал плечами Огородов. — Пока он мужиков наших отучил в нагрудных карманах расчески и ручки носить, а больше ничего. Увидит ручку — вытащит. Это, мол, для платочка. В магазин зайдет, в очередь встанет. Боится, скажут — положением, мол, пользуется. И правильно, должен пользоваться. Смеются ведь над ним. Да если мне мяса надо, я с черного хода зайду. Будь добр, мне кусман получше да побыстрее, я для вас стараюсь, руковожу. А он в очереди стоит. Смех. Да у первого строгость должна быть, чтоб спросить мог. — При этом Огородов сжимал кулак. — Я вон помню, Михаил Маркович Плясунов в магазин зайдет — все расступятся, в зал — все стихнут. Слова не скажет — аплодисменты. Грозен был. Со свадьбы и со дня рождения в командировку ушлет. И был порядок.

— Ну нет, Шитов справедливый, — говорил Соколов.

Сереброву больше нравились байки об охоте, споры о собаках.

— Моя сучка одета лучше, чем у Феди Трубы, — утверждал Огородов. — И она квадратненькая.

— Ну, скажешь, — не соглашался Соколов. — Вы ведь из одного гнезда брали, и ты еще ругался, что Федя лайчонка лучше взял.