Изменить стиль страницы

ТАИНСТВЕННЫЙ МУЗЫКАНТ

Летом 1899 г. очарованная сияющим и задумчивым старым Востоком, я в течение двух месяцев носилась за ним в своих мечтах по древним кварталам белого Туниса, полным безмолвия и тени.

Одна, с моею слугою, старою мавританкой Хадиджей, и моею черною собакой, я занимала очень большой и очень старый турецкий дом, находившийся в одном из наиболее удаленных уголков Баб-Менара, почти на вершине холма.

По запутанности своей распланировки, обилию коридоров и комнат, расположенных на разных уровнях, со стенами, облицованными старинными разноцветными изразцами и украшенными тонкими, вылепленными из гипса кружевными рисунками, убегавшими под конические потолки из крашеного и золоченого дерева, — этот дом представлял собою настоящий лабиринт.

Там, в прохладной полутьме и тиши, нарушавшейся лишь грустным пением муэддинов, дни шли за днями, полные неги и никогда не наскучивавшего однообразия.

В знойные часы послеполуденного отдыха, в моей обширной комнате с зелено-розовыми фаянсовыми стенами, Хадиджа, сидя в углу на корточках и быстро шевеля своими выцветшими губами, перебирала черные зерна своих четок. Растянувшись на полу в львиной позе и положив свою сухую тонкую морду на могучие лапы, Дедал внимательно следил за полетом изредка появлявшихся мух. А я, лежа на своей низкой кровати, предавалась своим бесконечным грезам.

Это был период отдыха, нечто вроде благодетельного привала между двумя периодами, полными приключений и почти смертельной тоски. Поэтому и впечатления, которые оставила во мне тамошняя жизнь, приятны, грустны и несколько туманны.

Позади моего жилища, отделенного от улицы арабскими домами, населенными и точно забронированными от постороннего глаза, находился маленький квартал без выхода, весь в развалинах. Стены, своды, маленькие дворы, еще не упавшие террасы — все это поросло диким виноградом, плющом и прожорливою травою. Никто, по-видимому, не беспокоился об этих домах, обитатели которых или вымерли, или уехали навсегда…

Однако, в таинственной тишине лунных ночей, в ближайшем ко мне одноэтажном доме жизнь пробуждалась каким-то странным образом.

Из одного из моих забранных решетками окон я могла видеть все, что делалось внутри небольшого дворика. Стены и две комнаты дома держались еще кое-как. Фонтан с каменным, сильно выщербленным бассейном, всегда полным неизвестно откуда притекавшей свежей воды, почти исчезал под обильной растительностью.

Это были большие кусты жасмина, осыпанные белыми цветами и перевитые гирляндами дикого винограда. Дикие розы усеивали своими лепестками белые каменные плиты. С наступлением ночи теплый аромат подымался из этого уголка тени и забвения.

И вот каждый вечер, как только луна начинала освещать верхние части развалин, я, полускрытая легкою занавесью, имела возможность наблюдать сцену, сделавшуюся, мне в скором времени знакомою, — сцену, о которой я с волнением думала в течение всего дня и которая, тем не менее оставалась для меня загадкою. Впрочем, может быть, и вся прелесть воспоминания заключалась именно в этой таинственности. Ни разу не заметив, откуда приходил этот молодой мавр, элегантно одетый в богатые шелковые одежды под белоснежным бурнусом, и каким образом проникал он на маленький дворик, — я всегда заставала его уж на месте, сидящего на камне.

Он был удивительно красив с его матово-белым цветом лица арабских горожан и с их немножко небрежным изяществом манер; но в выражении его лица читалась глубокая грусть.

Он садился всегда на одном и том же месте и, устремив глаза в голубую бесконечность ночи, начинал петь так, как певали когда-то его предки под небом Андалузии. Медленно и певуче подымался его голос и разносился в воздухе, как плач разбитого сердца.

Больше всего нравилась ему, по-видимому, эта, самая мелодичная из его песен:

«Безысходная грусть сжимает мне душу и наполняет ее тоскою. Она давит мне сердце, как могила давит тело и убивает его. От этой грусти нет лекарств, ее не исцелит даже смерть, потому что и позднее, когда моя душа пробудится для другой жизни, — моя грусть снова возродится в ней».

Что эта была за неисцелимая грусть, на которую жаловался странный певец? — об этом он не говорил никогда.

Но его голос был чист и приятен, и, слушая его, я в первый раз поняла всю чарующую прелесть старинной арабской музыки, приводившей собою в восхищение много других печальных душ раньше моей.

Иногда молодой мавр приносил с собою маленькую свирель, на которой играют пастухи и верблюжатники-бедуины. Этот легкий тростник, казалось, сохранил в себе серебристое журчание возрастивших его ручьев.

До поздних часов, в то время, как мусульманский Тунис спал, опьяняемый ароматами, незнакомец изливал таким образом в пении и вздохах свою тоскующую душу. Затем бесшумно, точно привидение, он подымался с камня и исчезал в тени двух маленьких комнат, соединявшихся, вероятно, с другими развалинами.

Бывшая раба, Хадиджа в течение сорока лет жила в самых знаменитых семьях Туниса и на своих коленях воспитала не одно поколение молодых людей. Однажды я подозвала ее и показала ей ночного музыканта. Суеверная старуха покачала головою:

— Я не знаю его… хотя хорошо знаю всю молодежь, принадлежащую к лучшим семьям города.

Потом, понизив голос, она с дрожью добавила:

— Бог его знает, живой ли это человек. Может быть, это просто тень одного из прежних обитателей, а его музыка — какое-нибудь колдовство?

Зная характер этой расы, где каждый вопрос, касающийся частной жизни и тех или иных поступков лица, считается оскорбительным, — я не посмела обратиться к незнакомцу из опасения навсегда спугнуть его из его убежища.

Однако я напрасно ждала его в один вечер. Он не пришел больше. Но звук его голоса и нежные переливы его свирели до сих пор еще вспоминаются мне в лунные ночи. И порою какая-то странная грусть охватывает меня при мысли, что никогда не узнаю я, кто был этот таинственный музыкант и что влекло его к этим развалинам.