Конечно, можно взять сапфиры, рвануть в Партикурам или ещё дальше — в Бойвард — и начать новую жизнь. Только он жить разучился. Это ж надо притворяться, что всех и вся простил. Трудно прикидываться невинной овечкой, когда внутри матёрый волк сидит. Сидит и точит зубы о могильный камень безвременно усопшей души. Как же простить тех, кто мягко спал, сладко жрал и харил баб, пока он загибался?
Или всё-таки свалить всем семейством в Лэтэю? Затеряться в тайге и отыграться на сохатых да белках. Тогда на кой чёрт ему двадцать сапфиров?
Или отдать их Таше — пусть идёт с детьми, куда глаза глядят — и вернуться к браткам? С братками хорошо, с ними не надо притворяться и прощать.
Запутался Хлыст. До самого рассвета ходил взад-вперёд, три шага туда, три обратно, как в камере-одиночке. А когда взошло солнце, решил наведаться в «Горный», пробить что к чему, а там уж посмотреть, куда ветер подует.
Откопал сапфиры, спрятанные подле Великкамня, замотал их в алый платочек, засунул в глубокий карман штанов, недавно залатанный Ташей, и побежал через долину к горам, покрытым мхом и лишайником.
В конце дня на горизонте завиднелись маленькие, как головки спичек, дома. От боковых скал до селения миль пять будет, и всё по пустоши. Обогнуть кряж и подойти поближе — стрёмно. Там до конторы прииска рукой подать, на рабочих можно нарваться. Подождать бы чуток и продолжить путь под покровом ночи. Нет же! Не терпелось Хлысту глянуть на своё прошлое. И поволочился он по пыли и камням, словно у него в одном месте свербело.
В сумерках добрался до крайней хибары: крыши нет, стены покрыты мхом, дверь висит на одной петле, оконные рамы взирают крестами на поросший бурьяном двор.
Хлыст забрался внутрь, заметался по земляному полу от окна к окну — может, Таша покажется или мальцы пробегут, дом-то его в двух шагах. Только ни хрена не видно; развалюха аккурат на краю пустыря стоит, а на нём лопухи разлапистые и мусора кучи. Не то что в сумерках, днём ни черта не разглядишь. Зато всё слышно. Летят над пустырём песни хмельных мужиков, ругань баб да смех ребятишек и в кресты на окнах бьются. И кушаньем пахнет. Настоящим кушаньем, а не жратвой. Жируют селяне…
Вдруг снаружи прошуршало. Хлыст вдавился в угол, стиснул рукоятку кнута. Точно! За дверью кто-то дышит — прерывисто, часто, — словно принюхивается. И тут как влетело в дом нечто чёрное и мохнатое и с радостным визгом прямо на Хлыста.
Он упал на колени, обнял псину. А она от счастья аж захлёбывается и шершавым языком в лицо метит.
«Узнал, Агат! Узнал, чертяка!» — прошептал Хлыст и засмеялся.
Пёс извернулся, мазнул горячим языком ему по губам. Так сладко на сердце сделалось, будто в детство окунулся. Потрепал Хлыст Агата за шкуру и к двери подтолкнул — беги, дружище, куда бежал. А псина не унимается. За рукав схватила, за собой тянет, мол, пошли, хозяин, домой. И всё верещит на своём, на собачьем.
Всполошился Хлыст. Притянул Агата, по холке поглаживает, успокаивает, а сам брови хмурит. Псина вырвалась из рук, наружу выскочила и залаяла громко, с подвыванием. Со всем селением радостью делится.
Стоит Хлыст на коленках ни жив ни мёртв. А мысли туда-сюда, туда-сюда. Похлопал в ладоши. Так меньший сынишка собаку звал, пока не умел разговаривать. Агат в мгновение ока на зов и прибежал.
Хлыст одной рукой обхватил его шею. Второй рукой морду сдавил: «Что ж ты, чертяка, творишь?» Ещё крепче клыкастые челюсти стиснул. А псина мотает хвостом и, поскуливая, в глаза смотрит. А по морде слёзы бегут.
Хлыст поцеловал Агата промеж ушей, прижался щекой к его широкому лбу и… Косточки — хрусть. Сердце — цок ледышкой о могильный камень души и замерло.
Глубокой ночью Хлыст выбрался из развалин. Перебежками от куста к кусту, от кучи к куче, пересёк пустырь и крадучись пошёл по улице, кляня луну и звёзды. Застывал, если где-то тявкала собака или орали коты в схватке за любезность кошки. Когда всё стихало, выдерживал минуту и топал дальше.
Долго сидел под частоколом на другой стороне проулка, глядя на тёмные окна родимого дома. Конечно, Таша его не ждала, но могла выйти на двор Агата позвать. Как-то с самого начала повелось, что пёс — любимец детишек — жил не в будке, а в прихожей.
Хлыст перебежал дорогу, покрутился возле дома: во дворе чисто, на верёвках пусто. Озираясь, нащупал в кармане платочек, а в нём камушки. Только теперь не нужен платок. Агата больше нет, и не надо голову ломать, куда прицепить тряпицу, чтобы Таша поутру заметила и догадалась. И так жалко стало сапоги, хоть вой. Пусть жмут, пусть по горам лазать неудобно, а как вытянешь ноги к костру, как посмотришь на отражение искр в носке, сразу человеком себя чувствуешь.
Хлыст потёрся плечом о двери, поцарапал ногтями по некрашеным доскам. Обождал чуток. Тихонько постучал. Не слышат…
Отломал веточку с куста, в щёлку между дверью и косяком просунул и поддел щеколду. А когда переступил порог, замер. В потёмках ничего не видно, а Хлысту свет не нужен.
Справа, под стеночкой, подстилка, на которой Агат спал. Два шага по прямой — порожек и низенький проём. Не раз он спьяну о верхний брус лбом бился. Налево кухня. Только нет там ничего, железную печку и полки для посуды ещё до суда конфисковали.
Напротив кухни спаленка, в углу тюфяк, на нём семейство ютится ночами. Вперёд — маленькая горница с двумя окошками, выходящими на сарай. Возле простенка приданое жены: настоящий стол и два добротных стула. Странно, как их не забрали? Таша говорила, что под столом сундук стоит. Сбоку от двери шкафчик с тряпьём. Это Анатан уже после суда приволок.
И вдруг по затылку хрясть…
Приподнял Хлыст тяжёлые веки. А он уже за столом сидит. В блюдце свечка огоньком трепещет и в глазах троится. Потряс головой, чтобы в мозгу прояснилось и в ушах перестало гудеть.
— В чём же пёс провинился? — прозвучал сзади голос, и мороз до костей пробрал.
Хлыст дёрнулся. Да только привязан он к добротному стулу верёвкой кнута. Примотан на совесть: ни выскользнуть, ни выскочить.
— Не рви жилы, Асон. Я тебя и так отпущу, — произнёс Крикс и появился из-за плеча. — Но сначала по душам потолкуем.
— Нет у меня… — прохрипел Хлыст и облизнул пересохшие губы.
— Чего у тебя нет?
— Души нет.
— Значит, просто так потолкуем.
— Не о чем мне с тобой толковать.
Крикс уселся напротив, сложил ручищи на стол:
— А ты хорошенько подумай.
Хлыст съёжился. Сидит перед ним тот самый командир стражей, что на горячем его застукал, в охранительный участок приволок, три дня в погребе без воды и еды продержал и всего лишь раз ударил. Зато как ударил! Приложил к груди толстенную книгу и заехал в неё кулаком. Потом ещё долго Хлыст даже чихнуть толком не мог — от боли стекленели глаза.
И вот сидит этот командир напротив, можно сказать, в лоб дышит, а что-то в нём не так: говорит тяжело, с расстановкой; в окошко глядит; пальцем по столешнице тарабанит. По всему видно — время тянет. Кого-то ждёт? Стража-калеку или подмогу из «Рискового»? Одно ясно — Крикс случайно в «Горном» оказался, а он, матёрый волк, как последний придурок, себя чем-то выдал.
Вновь бес попутал. Хлыст упёрся ботинками в спрятанный под столом сундук, толкнул его со всей дури к Криксу, чтобы того на пол свалить. Не рассчитал, что сундук тяжелее оказался, чем он сам с камушками в придачу, да навзничь со стулом так и упал. Зажмурился от боли в хребте, а когда расплющил веки, увидел под окошком две корзинки, накрытые тряпицами. И запах такой… хлебушком пахнет.
— Где Таша?
Крикс поднял Хлыста, придвинул к столу вместе со стулом и вновь сел напротив:
— Хорошая у тебя жена. Верная, заботливая. Еду купила, вещички собрала. Только жалко бабу — не того мужика для жизни выбрала.
— А ты на жалость не дави. Где она?
— Уже не важно.
Хлыст привстал, потянулся к командиру (и стул не помеха):
— Говори, где она, а я уж сам решу: важно или нет.
— Таша заплатила за твою волю. Так и сказала: «Бери меня, только Асона не трогай».
Хлыст свёл брови. Никак не поймёт, на что Крикс намекает.
— Если ты с ней что-то сделал, я ж тебя, сука, из-под земли достану. Ты ж, паскуда, будешь кровью сикать и желчью харкать.