Шерафуддин вспомнил: нечто подобное произошло, когда ему было лет сорок и он считал себя стариком, тогда так было принято. К нему пришла молодая женщина, машинистка, что-то перепечатать, в минуту отдыха они разговорились, не прерывая разговора, она села на кровать и стала раздеваться — туфли, чулки, продолжая свой рассказ, локтями взбила подушку, он тут же к ней, словно они договорились, все просто, и вдруг она бухнула: ей предлагал какой-то старик, она, конечно, не захотела, зачем, разве можно со стариками? Этого оказалось достаточно, пыл его прошел, он отступил, не переставая поддакивать. А женщине и в голову не приходило причислять его к старикам. Волосы в порядке, ни одного седого, ни единой морщины, рассекающей лицо после пятидесяти, он ей казался вполне молодым, раз она заговорила о стариках с презрением. Он потом жалел обо всем, она же не имела в виду его, даже косвенно.
Никогда раньше Шерафуддину не была так интересна улица, никогда он не заглядывал в лица прохожим. А уж женщинам! Словно оказался в музее древней культуры, заполненном редкими памятниками, он много о них слышал, но увидел впервые и потому каждый рассматривал с вниманием и удивлением, достойным сделанного открытия. Вот как он теперь разглядывал красивых женщин. Еще он установил, что у всех старух ноги тощие, наверное, время их съело, остались остовы, и те искривились, к тому же не хватало сил ими управлять… Из подъезда вышел высокий полный мужчина в черном пальто почти до щиколоток, с бархатным воротником, серая шляпа чуть набекрень, лицо помятое — довоенный воротила или послевоенный шулер-профессионал.
И все-таки его почему-то больше интересовали старухи, в то утро они выглядели особенно усталыми и безучастными, безразличные, шли они на базар и с базара, и казалось, им все равно, бросить свои сумки посреди улицы, вытряхнув содержимое, или дотащить до дому и порадовать внуков, которых оставила на их попечение ушедшая на работу сноха или дочь.
Старый пенсионер, поперек себя шире, с одутловатым лицом, совсем запыхался, и трудно было поверить, что ему удастся донести свой груз до дому. Господи, да кто его гонит на базар, если он едва таскает собственное тело. Никто, ответил сам себе Шерафуддин, ведь он старается принести пользу, и в этом его достоинство.
Он шел вдоль Миляцки, смотрел на несчастную пересохшую речку, похожую на старуху, усохшую и скособочившуюся. По трубам в нее сбрасывали сточные воды, на всем протяжении над ней стояло зловоние. У одного из берегов образовалась тонкая струя, робко скользившая по доскам, а ему казалось — несчастная река протягивает к нему руку, вот-вот он услышит плачущий голос: «Помогите… помогите!» Как хотелось ей помочь, как радовалось сердце, когда осенью и весной после дождей или таяния снегов река вздувалась, становилась сильной, показывала свой полный, крепкий стан. «Помогите… Помогите!..»
Шерафуддин в этот день встретил женщину, которая не раз подтверждала ограниченность его возможностей и возраста, когда он еще верил в их безграничность. Он вспомнил, как был во власти ее красоты и молодости, вспомнил ее чары веселая и гордая, она оставалась неприступной и, если он делал попытку хоть немного приблизиться, все обращала в шутку. Сегодня она была говорлива, старалась подольше удержать его своей болтовней — ждала, чтобы он ее позвал или хотя бы намекнул на нечто подобное, тогда она сразу скажет «да». Но Шерафуддин и думать об этом не мог. Одутловатое, отекшее лицо из-за кривившейся нижней губы казалось грубым, расстегнутое пальто открывало обтянутый узким платьем живот, к тому же она грызла яблоко. Нет, не то лицо, не та женщина, не та манера себя держать, не тот голос… другое существо.
— Постой, постой еще, — не отпускала она его в наивной уверенности, что Шерафуддин по-прежнему в нее влюблен, — постой, — и протянула руку, пытаясь его удержать.
Шерафуддин не слушал, он задумался, отдался ассоциациям, ему казалось, она тоже просит: «Помогите… помогите… помогите…» Он увернулся, не дав ей дотронуться до себя, боясь ее прикосновения, наспех простился и ушел, ускоряя шаг, сдвинув на глаза шапку. И все думал: как она вышла из положения — закрыла зонтик, чтобы доесть яблоко, или бросила яблоко, чтобы удобнее было держать зонтик. «Бандит, — наверняка твердила она про себя, — какая бандитская физиономия», — чуть не с наслаждением добавляла она, забыв, что отвергла его, когда была ангелом, а теперь, спустя двадцать лет…
— Помогите!.. Помогите!.. — долетело до Шерафуддина. Он оглянулся — на углу, словно окоченев, стоял человек с протянутой рукой. Перед ним на узком тротуаре лежала тряпица.
— Остановитесь, если у вас сердце не камень, — клянчил он.
Должно быть, настоящий нищий, с протянутой рукой, правда без кружечки. Шерафуддин схватился за карман, давно миновало время, когда он безучастно проходил мимо нищего, он понимал, что обязан их замечать, потому что существует старость и болезни, солидарность и гуманность, в несчастье люди должны помогать друг другу, пора забыть резкое и грубое: работай — будут деньги. Теперь эта фраза казалась ему пустой — она гулко звенела, как пустая консервная банка. Но человек помотал головой — он не просит милостыни.
— Что же вам нужно? — чуть не со злостью спросил Шерафуддин.
— Помогите!.. Помогите!.. Помогите, чем можете, ради бога, я потерял чувство справедливости и человечность.
— Эх! — У Шерафуддина отлегло от сердца. — Это же проще простого, а я подумал, какая-то трагедия, ей-богу… Выберите футбольную команду, болейте за нее, транзистор в руки — и на скамейку или дома на тахту… Сколько я так просидел, а вот телевизор совсем забросил, на куски разбил.
— Мне это неинтересно, — мягко возразил человек, — несмотря на то что я стар.
— Не может быть! — удивился Шерафуддин, подтверждая, что тот действительно стар. — А политика, в мире столько войн…
— Мне неинтересно, — повторил человек.
— Как может быть неинтересно, когда люди воюют?
— Неинтересно и когда не воюют.
Прошла симпатичная женщина, Шерафуддин подмигнул собеседнику: ничего, мол, недурна, попытался расшевелить его, но тот поспешил возразить:
— Если чего-то не может быть, как этим утешишься?
— А если б могло?
— Хорошо бы…
— Значит, желание не умерло?
— Никогда не умрет, и в сто семьдесят лет.
Неужели такое возможно, подумал Шерафуддин, вроде бы противоестественно, раз природа отняла мужскую силу, должна отнять и желание. Он обнаружил, что женщина стоит неподалеку и смотрит на нищего. В простой блузке и юбке, берет закрывает пол-уха, на шее шелковая косынка, губы подкрашены. Немолодая. Культурная. Ждет, когда Шерафуддин закончит разговор, чтобы подойти.
— Ну что, согласен? — обратилась она к старику.
— Не могу. Не могу, не могу никак.
— Почему, ну что тебе стоит?
Шерафуддин поинтересовался, от чего он отказывается.
— Да ну ее, — отмахнулся старик, — хочет, чтобы я пошел свидетелем в пользу ее брата, а я не могу.
Женщина, обливаясь слезами, рассказала: брат осужден на смерть за убийство, а этот знает, что брат не убивал, и вот какой — не хочет идти свидетелем.
— Значит, человек не виноват, — разволновался Шерафуддин, — правда?
— Само собой, конечно, не виноват, но дурак и подонок.
— Так почему же вы не хотите пойти свидетелем, спасти невинного человека? — горячился Шерафуддин, с укоризной оглядывая его с головы до ног, словно увидел впервые.
— Не интересно. Слишком просто. Не интересно. Зачем я буду делать то, что мне не интересно и от чего не жду для себя никакой пользы?
Шерафуддин заговорил о гражданском долге, разозлился: это нелепо, бесчеловечно, даже антиобщественно, как можно быть таким бесчувственным?
— Мне не интересно, — твердил человек.
— Видите, какой бессердечный, — сказала женщина, — других свидетелей нет, он один все знает, он единственный, только он может спасти брата и не хочет.
— Бог с тобой, женщина, оставь меня в покое, отвяжись, я тебе сказал, не приставай, если ты не дура.