По его предложению мы устраиваем мертвые сутки. С утра на всем полуострове ни выстрелов, ни дымка, ни звука. Как будто он весь вымер. Финны сначала очень удивляются этой необычной тишине. Потом подходят вплотную к границе. Тут-то и начинает работать вся наша огневая система на полную нагрузку. Ночью финны стаскивают с колючей проволоки «кошками» своих убитых. Сухопутная граница начинает обрастать и с нашей и с финской стороны дополнительными рядами колючей проволоки и песчаными насыпями противотанковых рвов.
Значит, они боятся нашего наступления.
Вокруг полуострова зеленеют соснами каменные острова. Их много. Через них едва просматривается море.
На островах сидят финны и не дают нам покоя фланговым огнем.
Мы готовим лодки и катера и вместе с морской пехотой капитана Гранина, бородатого и лысого смельчака, сбрасываем с этих островов финнов и закрепляем на них свои гарнизоны.
До нас доходят смутные слухи оттуда, с Большой земли. Наши части оставляют Эзель и Даго. Немцы окружают Таллин. Мы просимся помочь Таллину. Верховная ставка отказывает в нашей просьбе. Немцы берут Киев и подходят к Ростову. А мы сидим тут, у черта на куличках, и не знаем, что там делается с нашими близкими и родными.
Чхеидзе написал на стволе своей пушки «Смэрть Гитлеру!».
Он собирается дойти до Берлина со своей пушкой.
Он так об этом и сказал Щеглову-Щеголихину, когда комиссар вручал за первый бой у Лаппвика нашему наводчику медаль «За отвагу».
Наш комиссар часто заходит в батарею. У него еще есть «Казбек» и Кукушкин с удовольствием закуривает предложенную папиросу.
— А долго мы будем здесь сидеть? — спрашивает Кукушкин комиссара.
— Сколько прикажут! — отвечает комиссар.
— Это правда, что вчера сдали Пушкин? — спрашивает Витя Чухин.
— Правда… — грустно говорит комиссар.
— А что, если нам, — не унимается Кукушкин, — двинуть через Хельсинки на помощь Ленинграду?
— Всему свое время, — говорит комиссар. — Надо будет, пойдем.
Симоняк на этот раз устраивает двое мертвых суток. И опять на всем полуострове ни дымка, ни звука. И опять рота финских егерей подползает к переднему краю и режет проволоку. И опять «Смэрть Гитлеру!» бьет прямой наводкой и маршал Маннергейм посмертно награждает своих героев.
Васе Бубнову, рядом с госпиталем Яши Гибеля и домом отдыха для выздоравливающих, мы отрыли под землей целый дворец. И Вася крутит там свой «Большой вальс». Других картин нет. Но ведь надо что-то смотреть.
Колька Бляхман ежедневно пополняет свою программу, неизменно начиная ее стихотворением «Запомни и отомсти!»
Мы в самом деле хотим все запомнить и за все отомстить.
Мы живем этим.
Больше нам жить нечем.
После каждого обстрела Добрыйвечер с ребятами из хозяйственного взвода отправляется на моторном катеришке в море собирать глушеную рыбу.
Пайку хлеба нам сократили до шестисот граммов в сутки. Тяжелее всех это переносит Автандил Чхеидзе. Еще в полковой школе, по настоянию врача, специальным приказом командира полка, нашему богатырю была положена двойная норма солдатского пайка. С ней Чхеидзе справлялся как миленький. Если бы посмотрели на него, вы бы сказали, что он может съесть и три нормы. Так оно и было. Дружок Федотов никогда не оставлял в обиде Автандила Чхеидзе. До сокращения пайка на кухне после обеда всегда оставались излишки. Теперь надо было изыскивать внутренние ресурсы. Дьявол его знает, сколько придется еще торчать на этом аппендиксе. Запасы продовольствия надо беречь на всякий случай. С Большой земли ждать нечего. Вот Добрыйвечер и отправляется собирать глушеную рыбу. Не пропадать же ей в самом деле!
Об открытии Доброговечера узнал комиссар Щеглов-Щеголихин, и была сформирована по его приказу из выздоравливающих особая команда по ловле глушеной рыбы, а так как финны стреляли беспрерывно и днем и ночью, то Автандилу Чхеидзе не особенно приходилось страдать от недоедания.
Больше всего нам выматывала нервы неопределенность.
Что такое могло случиться с нашими там, на Большой земле, что Гитлер прет и прет без задержки, замыкает в кольцо Ленинград, оккупирует Ростов и подходит к Москве?
Письма стали приходить реже и тревожнее.
Я встретил Кольку Бляхмана. На его глазах были слезы. Вся семья Бляхманов была расстреляна у себя на квартире. Об этом Кольке написала соседка, случайно уцелевшая и бежавшая из Киева.
Получил письмо и Кукушкин. Ему писала тетя Поля. Вернее, не тетя Поля, а Танюшка под диктовку тети Поли.
«Мы слышали о тебе по радио. Держитесь там. Громите этого проклятого Гитлера. А мы уж тут в тылу сделаем все возможное. Из кожи вылезем, а сделаем. С коммунистическим приветом. Целую тебя, милый ты мой, и все девочки мои тебя тоже целуют. Твоя тетя Поля».
Тетя Поля никогда не была и не собиралась быть членом партии.
И еще мы получили общее письмо от политического управления Краснознаменного Балтийского Флота.
«Придет время, — писало политическое управление, — и фашизм будет стерт с лица земли. Но сквозь годы и века никогда не померкнет неувядаемая слава героической борьбы защитников Ханко.
Слава героическим защитникам Ханко!
Вперед к Победе!»
И мы стояли, не то чтобы величаво, как сказал поэт в этой листовке, а крепко стояли, так, что нас не могли сдвинуть с места. Нам больше ничего не оставалось делать. Мы были единственным участком на всем фронте от севера до юга, который где-то в глубоком тылу жил своим законом, оборонялся от врага и даже наступал.
Что же касается золотой книги вечной славы, мы не представляли себе, как она выглядит, и не думали о ней, считая, что вечную славу поют только мертвым, а мы еще собирались жить и побывать в Берлине; мы были согласны с Автандилом Чхеидзе, который написал на своей пушке белым по зеленому: «Смэрть Гитлеру!»
Наши отношения с финнами стабилизировались. Мы ушли в блиндажи и окопы. Они тоже закопались в землю и огородились проволокой, минными полями и надолбами. Мы обменивались артиллерийскими налетами, и на передок в защитных халатах выползали снайперы. Кто кого — на выдержку.
Меня перевели в гарнизонную газету «Красный Гангут».
Редакция «Красного Гангута» помещалась в шестиэтажном здании Дома флота, в самом городе Ханко, разбитом финскими снарядами и бомбами до основания. Фундамент дома был сложен из дикого камня и надежно укрывал типографию и редакцию. Рядом с нами в этом же подвале были размещены политотдел базы, особый отдел и отдел по распропагандированию войск противника.
Во время окопной войны сами по себе возникают и узакониваются самые нелепые правила. У нас тоже было одно нелепое правило. Если наши распропагандисты на своем драндулете подъезжали к переднему краю и через усилители начинали зазывать финнов в плен, бросить оружие и перестать губить свои дорогие жизни, — финны молчали и слушали. Если же, в свою очередь, через репродукторы усилительных установок начинали говорить финские ораторы, — мы прекращали огонь и слушали их.
Это был неписаный закон окопной войны, и изменить его было нельзя.
Финские ораторы, зная, что им ничего не грозит, обнаглели до того, что на наших глазах стали залезать на самые высокие деревья и вещать оттуда через мегафоны разную свою белиберду.
В «Красном Гангуте» я стал работать вместе с только что приехавшим с Большой земли художником Борисом Ивановичем Пророковым. Добрые стеснительные глаза, добрая улыбка, мягкий характер и говорок на «о» сразу выдали в нем моего земляка, ивановца. Своей общительностью, простотой, выдумкой он привлекал к себе людей самых разных. В нашей низкой комнатенке, пропахшей крысами и плесенью, всегда толпился народ. Отдел «Гангут смеется», который мы вели с Борисом Ивановичем, стоял у читателей после оперативных сводок на первом месте.