Однажды ранним утром увидела Аксинья, как Павел котомку собирает. “Далече ли, братушка?” Он ответил: “Ухожу я, Ксюша, совсем ухожу, устал, делать ничего не хочется, с четырнадцати лет все одна работа, все я старшой, вот уж мне тридцать...” — “Жениться бы вам, братушка”.— “Да нет, Канареечка, каб меня тянуло к семейной жизни, а то я то ли насмотрелся на нее, то ли сердце мое стоит запертое, как дом брошенный. И тянет, тянет меня уйти, другой жизни поискать, свет поглядеть...”
И ушел. Поклон передал через нее, прощения просил у братьев. Слыхано не было в те годы о таком деле, это в старые времена уходили странничать. “Ничего, скоро его вернут”,— посулила старшая невестка. А Ксюша подумала: “Хорошо бы, не вернули, а шел бы, куда хочет”. Из семьи она более других любила Павла. После Федора.
Привиделась ей дорога полем, и шагает по ней Павел куда глаза глядят, идет, вот уж едва видно его, и скрылся за увалом. Счастливого пути!
Семен и Прошка, младший из братьев, подались на шахты, где отец работал,— теперь уж Сталино, не Юзовка. Федор и на два года его старше брат Степан, оба женатые, детные, — у Аксиньи уже второй сын родился,— вступили в колхоз.
Крестьянствовала бы Аксинья до конца жизни и с домом в Зуйках не рассталась бы — сколько в нем трудов ее, сколько памяти! Да повернулась судьба. И опять же война треклятая виновата. Ударила по их жизни исподтишка, из-под земли вынырнула.
Младший сын, Виктор, после армии вернулся домой, в родное село. На службе получил специальность водителя автомашин, в колхозе работал на грузовой. Женился на хорошей девушке, народили двоих сыновей.
Поехал Виктор с другим мужиком за глиной, коровники обмазывать, а в глине этой, в яме, где все копали, с какого-то нетронутого края схоронилась невзорвавшаяся граната, Виктор по ней лопатой ударил — ком и ком. Убила злодейка наповал, а напарника ранила в плечо и оторвала ухо. Десять лет спала эта гадина в земле, ждала своего часа.
Осиротели внучата, Виктора сыновья, стала Аксинья вместе с невесткой растить мальчиков. Зоя работала в колхозе, Аксинья Кузьминична управлялась дома, вместе трудились на огороде. И опять на руках у Аксиньи малые дети, опять старые заботы. А она устала, ох как устала. Но что поделаешь, пока ребята ходят в школу, Аксиньино место при них. Как кончили восьмилетку, взял Григорий племянников в Орел — учить дальше. А у Аксиньи вроде сил не стало, ноги не держат. Поля за ней приехала и увезла к себе в Москву. Замуж дочь вышла хорошо, познакомились в Орле, приезжал парень к родным, а работал на московском заводе механиком. Поля в Москве кончила пищевой техникум, пошла на пивоваренный завод. Жили дружно, и сынок в первый класс уж пошел.
Думала Аксинья погостить недолго — вернуться, но раз уговорили, другой упросили. И стала Аксинья вроде бы горожанка, москвичка. Но летом поднимает Аксинью тоска по Зуйкам, и едет она “отдыхать душой”: огород сажать, грядки полоть, корову доить, овец стричь, шерсть мыть да прясть, гусей пасти и вместе с Зоей, невесткой, принимать своих — одних и других, из Орла, из Москвы — отдыхать.
Скучала Аксинья без дела, да и о пенсии пора было думать, возраст подходил. И пошла работать нянечкой в детсад. Поля шутила: “Велика будет пенсия, неужели без нее тебя не прокормим?” Аксинья Кузминична эти шутки отвергала: “Хоть копейка, да своя, не бросать же ее?”
И пенсию оформили Аксинье, а она все трудится. “Такая уж я работливая”.
ДВЕ ПОХОРОНКИ
Федосья Никитична
Старая Федосья проснулась ранним утром, но вставать не спешила, боялась разбудить соседку. Вчера она заснула сразу, так притомилась за день. В доме у московской родни суета, а в Москве шум такой, будто работают десять тракторов на одном поле. После тихой деревни, Старой Белокурихи, голову ломило от шума. Путь с Алтая был дальний: до Бийска на машине, из Бийска до Барнаула поездом, там провела два дня, повидалась с дочкой, внуками, а потом уж поехала в Москву не одна, с зятем.
Федосья Никитична села, взглянула в окно, задумалась.
Ехала Федосья в неведомые места, и внутри у нее тихонько дрожало от страха. “И куда я, старая, двинулась, куда осмелилась? Лежала бы сейчас на своей кровати, под теплым одеялом, слушала, как часы тикают да мыши скребутся”. Как в ее-то годы ехать в такую даль? Но не ехать нельзя — нашлась могила младшего сына, Матвея Казанцева, пропавшего без вести. Несколько лет пытались они разузнать про Матвея, писал за них школьный учитель, тоже воевавший, но ничего не узнали. Спрашивали также, где похоронен старший сын, Тимофей, но ответа все не было, потерялась могила. А через несколько лет поисками занялись ребята из одной барнаульской школы. Много пропавших, исчезнувших находили школьные следопыты. И эти, барнаульские, сообщили в Старую Белокуриху Казанцевым, что сын их Матвей похоронен в братской могиле, и место назвали.
Оплакала Федосья сына, а вот поехать никак не могла собраться. Первый раз едет, а прошло пять лет с того, как школьники все отписали. Трудно. Старость.
И еще была причина, почему не поторопилась Федосья навестить могилу Матвея, Мóтюшки, младшенького своего. Тяжко было расстаться с надеждой: пропал не умер, а ну как живой? Мечталось ей такое, но никому не говорила. Старику своему, Тимофею Петровичу, сказала раз, так он ее изругал: как смеешь такое про сына придумывать — был бы живой, сказался бы. “Ну вот, пусть будет по старикову разумению — нашлась могилка. Вот и еду проведывать. Он сам не может — инвалид. Так я за двоих еду”
За войну Федосье пришлось пережить три смерти. Муж ее, Тимофей Петрович, и старший сын, тоже Тимофей, ушли на фронт в первые дни войны. Муж из дому, сын Тимоша — с военной службы. А Мотюшка был еще мал, шестнадцать лет. Они остались вдвоем.
В доме — в чулане, в подполе, в ларях, в сенях было много всего припасено, корова была — молоко, масло свои, и война далеко, не слышно и не видно ее. Если б душа не болела за мужа, за сына, то можно бы о войне не думать
Но вскорости начали приходить в село похоронки — в один дом, в другой. Запричитали, завыли соседушки, и, хоть в деревне ихней от дома до дома далеконько, не то что в России, где граблями достать можно, всех собирали горькие слезы и вопли. Оцепенев от страха, стояли бабы вокруг той, что убивалась и голосила, не зная, что сказать, чем утешить — только плакать вместе. Плакать и думать: “Неужели и меня не минуем горе горькое”
А тут стали прибывать в Старую Белокуриху эвакуированные. Одни бежали от бомбежек, были с вещами, одетые, а другие раздетые-разутые, без вещей, бежали из-под немца, все побросав.
К людям этим относились в селе по-разному. К одним приглядывались: неужто так страшно, чтобы бежать из родных мест, даже осуждали — уж больно легко побросали свои дома; других жалели, им помогали, как помогают погорельцам.
Вместе с эвакуированными приблизилась и война. Рассказывали, что немцы — звери: жгут, грабят, убивают детей, а мальчишек и девчонок еще недорослых гонят в Германию, заставляют работать тяжело, держат в голоде.
Приезжих, эвакуированных этих, было много, сельсовет и правление колхоза начали размещать их по квартирам. К Федосье привели женщину, худую, простуженную, в лихорадке, с девочкой лет десяти. Евреи с Украины — Рахиля Абрамовна и Фира.
Федосья их пожалела: очень уж натерпелись, бежали без вещей, а сестру Рахилину, с двумя малыми детьми, немцы схватили и увезли. Куда — никто не знал, но ползли, растекались слухи: немцы евреев убивают, совсем хотят извести, чтобы ни одного еврея не было на земле.
Рахиля кашляла, горела в жару, все заботы упали на Федосью. Приезжих она попарила в бане, вычесала и выискала у девчонки вшей — косы были хорошие, стричь пожалела,— перестирала всю их одежонку, прокалила в бане на камушках. Фирку нарядили во все Матюшино, из чего парень вырос, так и ходила она в штанах и рубахах,— кабы не косы, совсем мальчишка.