Изменить стиль страницы

Наутро, после завтрака (кипяток с черным подсохшим хлебом), Маша ищет попутную машину в Белокуриху. Колхозные и торговые базы ждут машин, но когда они придут, никто не знает. Наконец находится грузовая до села Алтайского, шофер уговаривает Машу ехать, говорит, что там, до Белокурихи “всего ничего”, доберутся на лошадях, да и в самом Алтайском неплохо.

Маша решает ехать до Алтайского, и вот опять впереди пересадка.

К вечеру машина с женщинами и детьми подъезжает к Дому колхозника в Алтайском. “Мест нет,— нервничает заведующая,— а они все едут и едут”. Потом устраивает кое-как прибывших — по койке на семью, дает дополнительно одеяла и подушки, белья нет, только полотенца, вы уж извините. Да мы понимаем, спасибо, что устроили. Обязательная баня, но в ней холодно и вода чуть теплая, некоторые не решаются и раздеться, сидят в предбаннике, но Маша споласкивает детей, окатывается наспех сама, и вот они втроем на койке в большой теплой комнате, уставленной железными кроватями, на столе посредине медный чайник с кипятком. Чай с ржаным сухариком, и спать, спать. Маша укладывает детей и сворачивается у них в ногах калачиком, как кошка.

Последняя часть пути была на лошадях.

Говорили, до Новой Белокурихи километров тридцать пять, а может, сорок, но уж тридцать наверняка. Главное было не в километрах, а в том, где нанять лошадей. Были лошади в колхозе, но они всегда заняты — заезженные трудяги-лошадки. Были лошади под районным начальством, эти гладкие, им нетрудно, но кто ж их даст? Пришлось искать и ждать попутной подводы. В районо, куда Маша обратилась как будущий педагог, обнадежили: придет подвода с овощами, выращенными школьниками из Белокурихи, правда, не из Новой, из Старой, но там близко, километров восемь-десять, не более двенадцати — доберетесь.

Как эти пустячные километры одолеть с детьми, вещами, Маша не знала, оставалось положиться на случай. Жизнь в алтайском Доме колхозника затянулась, была неудобна, хотелось пристанища, дома, хотя бы временного.

Путешествие на подводе было радостью для Маши, для детей. Вез их вороной конек, молодой и резвый, правил пожилой татарин, который то ли не знал русского, то ли не хотел говорить. На Машин вопрос, не довезет ли он их сразу до места, не ответил.

Вороной конек бежал резво, под уклон аж дух захватывало. “Тпру-коня! Но-коня!”— кричал Митя, подпрыгивая у матери на руках. Катя повизгивала от страха. Дорога то спускалась, то поднималась, переходы были мягки, как сами округлые взгорья.

Сверху открывались дали. Ни лесов, ни воды не было видно, только земля и небо. Но как живописны были эти картины! Осенняя трава, в низинах еще зеленая, на холмах была желтой и коричневой от рыжевато-золотистого до темно-орехового. Сиреневые и лиловые пятна на склонах обозначали заросли вереска, розовые — бессмертника. А над разноцветной землей — голубое небо с белыми и светло-серыми облаками.

Бескрайняя земля, бездонное небо были наполнены миром, тишиной, утешали, успокаивали, как и езда по мягкой дороге. Забыть о войне было нельзя, но отдохнуть от нее в этом пути можно, и все, что охватывал взгляд, сулило конец невзгодам и страхам.

Потом стали попадаться кустарники, прикрывающие ручьи в долинах, завиднелись черные полосы вспаханных полей. Угольно-черные пашни предупреждали, что скоро откроется глазам деревня, но еще ехали и ехали, а деревни все не было видно. Наконец конек, еще раз поднатужившись и крепко всаживая подковы в мягкую землю, поднял телегу на холм, и тут открылась разбросавшая по широкой долине светлые и темные избы под соломой, железом и дранкой Старая Белокуриха, похожая не стадо пасущихся гусей.

Возчик заехал в школьный двор, открытый, без забора и ворот. Школа была пуста, занятия окончились, и Маша попросила приюта у школьной сторожихи, худой женщины с темным угрюмым лицом.

Весть о приехавшей долетела до заведующей школой, и она прибежала, чтобы уговорить Машу остаться: в начальных классах нужна учительница.

Мария Николаевна устала от многодневного пути, ей так хотелось остановиться, устроиться. Конец октября, скоро зима. Дом, работа, еда, чтобы дети были сыты — вот все, что ей надо. Не остаться ли тут, в самом деле? Ответила заведующей: надо подумать, если дадите жилье. Да-да, жилье будет, вторая половина этого дома предназначена для учителя, соглашайтесь!

Маша отложила решение до утра. Сейчас надо поесть, потом она сходит в сельсовет, в правление колхоза насчет подводы, ждут ее в Новой Белокурихе...

— Ну как знаете,— заведующая ушла обиженная.

Поели картошки, которую сторожиха Валя вытащила из печки. Рассыпчатая вкусная картошка, алтайская, крупная, как все, что родит здешняя земля.

— Молочка бы достать, хоть для маленького.— Машу беспокоит Митя: побледнел, опять ослабел.

— Где ж его взять? Я б дала, да у меня корова стельная, ждет телка.

— А у тети Фени? — пискнула сторожихина дочка Нюра.

— У Федосьи корова отелилась уж дней десять,— начала как-то раздумчиво Валя,— да вот не знаю — похоронку она получила два дня как.

— Нет, нет, не надо,— испугалась Маша. Как можно прийти в дом, где такое горе, со своими просьбами?

— Ты что ж думаешь, мы печей не топим, коров не доим, как придет похоронка?

Тут только увидела Маша черный платок, обмотавший Валину голову.

— И вы, и у тебя тоже?

— Ко мне принесли месяц назад. У нас каждый третий дом в слезах. И носят, и носят... Думается, к концу войны всех перебьют — и мужиков, и парнишек, и стариков. Почтарка идет, бабы писем ждут, а у самих сердце стискивает, а ну как похоронку принесет или “пропавшую”, это — без вести, да все одно... И тебе принесут, не думай...

Маша вздрогнула — зачем она так? Но Валя не постыдилась своей жестокости, видно, сильно злым было ее горе.

Мысли о том, что Николай не вернется, погибнет, Маша останется одна с детьми, были под строгим запретом. Существовала невидимая преграда, за которую никогда не заходили мысли,— за ней была смерть, заглядывать туда было нсльзя.

Смерть и так все время была рядом — с ним, а значит, и с нею. Смерть издалека подбиралась то к одной, то к другой женщине, хватала, лишая дыхания, слов, и перехваченное горло могло только выть страшным долгим воем. Смерть ходила с ними рядом, но Маша старалась не думать о ней.

Тогда, на Алтае, Маша верила, что каким-то неведомым образом через тысячи километров она чувствует, чтó с Николаем, благополучно ли, жив ли он. Она прислушивалась к себе, своим ощущениям, убеждала себя, что все хорошо, и спокойно ждала писем. “Если что плохо, я непременно почувствую”,— внушала она себе.

Услышать от Вали, что смерть не минует, было больно и страшно, сердце у Маши сжалось.

— Пойдем, сведу за молоком.— Валя сняла с гвоздя маленький бидончик. Когда вышли в сени, сторожиха распахнула дверь на другую половину дома:— Тебе квартиру сулили — вот, взгляни.

Окно было забито досками, свет падал через большую сквозную дыру в потолке и крыше. Маша сжалась — недобрая Валина забота удручала ее. И все ж ей стало легче: ничего не нужно менять, надо искать подводу, ехать в Новую Белокуриху.

В большой избе Федосьи Никитичны было тепло и душно. Девочка лет десяти возилась с горшками и крынками у печки. Не сразу заметили они хозяйку, та лежала на кровати, прикрытая какой-то одеждой.

— Вот, Никитишна, вакуированную к тебе привела, дети у нее, мальчонка маленький, молочка просят, может, продашь?

С кровати послышался стон, женщина села, перевязала темный платок на голове. Она не поняла сказанного, ответила невпопад:

— Что ты, Валя, не знаешь, какая в избе теснота, живут у нас уже вакувыренные, девка вон, Фирка, да мать се, захворала она, свезли в больницу, коли выздоровеет, так вернется, да еще телок с нами.

В закуте послышался шорох, и маленький теленок на тонких некрепких ножках начал мочиться на соломенную подстилку.

— А Мотя твой где?

Мотя лозу рубит, с тележкой поехал. А у меня, знаешь, ноги отнялись... Такая грязь кругом, а ничего не могу...