Даже на самый поверхностный взгляд все это казалось полным абсурдом. Уж где-где, но только не в среде русских эмигрантов Лева мог сойти за француза. Тем более, что он вполне мог заговорить по-русски в лихорадке или под наркозом. И просто невероятно, чтобы во всем Париже для него нельзя было подыскать другой больницы, кроме той, где весь персонал укомплектован людьми, которых после убийства Рейсса он сторонился как чумы. И однако он сразу же согласился лечь туда, хотя, когда жена и Этьен доставили его в больницу, он не был ни в бреду, ни в забытьи». Видно, у него притупился инстинкт самосохранения и способность критически осмысливать происходящее.
Оперировали его в тот же вечер. Следующие несколько дней он, казалось, быстро шел на поправку. Кроме жены его навещал один лишь Этьен. Его визиты ободряли Леву. Они говорили о политике, об организационных делах. Лева неизменно просил Этьена зайти к нему еще раз как можно скорее. Когда некоторые французские троцкисты выражали желание навестить Леву, Этьен с видом заговорщика объяснял, что это невозможно и что для того, чтобы утаить адрес больницы от ГПУ, приходится утаивать его и от них. Когда один французский товарищ выразил обеспокоенность столь избыточной секретностью, Этьен обещал переговорить с Левой, но к больному так никого и не пустили.
Прошло четыре дня. У больного внезапно наступило ухудшение. Начались приступы боли, он потерял сознание. В ночь на 13 февраля его видели шагающего полуголым в лихорадочном состоянии по коридорам и палатам, почему-то оставленным без охраны и присмотра, и бредившим по-русски. Следующим утром оперировавший его врач был настолько изумлен его состоянием, что спросил у Жанны, не мог ли ее муж покушаться на самоубийство, не было ли у него в недавнее время подобных настроений. Расплакавшись, Жанна отвергла предположения врача и заявила, что Леву, наверное, отравили агенты ГПУ. Леву срочно прооперировали заново, но улучшения не последовало. Больной испытывал страшные муки, постоянные переливания крови не помогли. 16 февраля 1938 года в возрасте тридцати двух лет Лева скончался.
Погиб ли он, как уверяла его вдова, от рук ГПУ? Многие косвенные свидетельства подтверждают это. На московских процессах его клеймили как активнейшего помощника отца, как начальника штаба троцкистско-зиновьевского заговора. «Молодой работает хорошо, без него Старику было бы трудно», — часто говорили в здании ГПУ в Москве, согласно свидетельству Рейсса и Кривицкого. Лишить Троцкого помощи Левы было в интересах ГПУ, тем паче, что это, безусловно, удовлетворило бы мстительность Сталина. ГПУ держало подле Левы надежного информатора и агента, доставившего его туда, где он должен был принять смерть. У ГПУ были все основания надеяться, что, убрав с дороги Леву, этот агент займет его место в русской «секции» троцкистской организации и выйдет непосредственно на самого Троцкого. В клинике не только врачи и сестры, но даже повара и швейцары были из русских эмигрантов, и некоторые из них состояли в Обществе содействия возвращению на Родину. Ничто не могло быть проще для ГПУ, чем найти среди них агента, способного дать пациенту яд. Имея столько убийств на совести, остановилось бы ГПУ перед еще одним?
И все-таки ничего достоверного на сей счет мы не знаем. Дознание, проведенное по настоянию Жанны, следов умышленного отравления не обнаружило. Полиция и врачи категорически отрицали, что на Леву кто-то покушался. Причины смерти назывались следующие: послеоперационное осложнение (непроходимость кишечника), сердечная недостаточность, низкая сопротивляемость организма. Известный врач, друг семьи Троцких, согласился с их мнением. С другой стороны, Троцкий и его невестка поставили ряд уместных вопросов, так и оставшихся без ответа. Случайно ли Лева оказался в русской клинике? (Троцкий не знал, что Этьен уведомил об этом ГПУ, как только вызвал «скорую», в чем позже сознался сам.) Персонал клиники заявил, что не имел представления о национальности и личности Левы. Но свидетели подтверждают, что слышали, как Лева бредил и даже спорил по-русски с кем-то о политике. Почему лечащий врач Левы был склонен объяснить ухудшение его состояния попыткой самоубийства, а не естественными причинами? По свидетельству Левиной вдовы, этот врач, как только разразился скандал, перепугался и набрал в рот воды, сославшись на то, что обязан-де хранить профессиональную тайну.
Тщетно пыталась Жанна обратить внимание следователя на темные обстоятельства дела, тщетно напоминал Троцкий, что рутинное дознание не учитывает того, что ГПУ может применять какие-то особенные, «усовершенствованные и таинственные» методы убийства. Замяла ли французская полиция это дело, как предполагал Троцкий, чтобы скрыть собственную некомпетентность? Или внутри Народного фронта сработал механизм могущественных политических влияний, предотвративший тщательное расследование? Семье не оставалось ничего иного, как требовать нового дознания.
Когда новость достигла Мексики, Троцкого не было в Койоакане. Несколькими днями ранее Ривера засек неизвестных людей, шатающихся вокруг Голубого Дома и ведущих слежку за его обитателями с оборудованного поблизости наблюдательного пункта. Встревожившись, он договорился со своим другом, старым революционером Антонио Идальго, что Троцкий поживет некоторое время у него близ парка Чапультепек. Там 16 февраля Троцкий работал над эссе «Их мораль и наша», когда впервые газеты сообщили о смерти Левы. Прочитав об этом, Ривера позвонил в Париж в надежде услышать опровержение и затем отправился к Троцкому в Чапультепек. Троцкий отказывался верить, кричал на Риверу, указал ему на дверь; но затем отправился с ним в Койоакан, чтобы сказать обо всем Наталье.
«Я просто… разбирала наши старые фотографии, фотографии наших детей, — писала она. — Позвонили в дверь, и я с удивлением увидела входящего в дом Льва Давыдовича и пошла ему навстречу. Он склонил голову. Я никогда не видела его таким — внезапно постаревшим, с пепельно-серым лицом.
— Что случилось? — спросила я тревожно. — Ты заболел?
— Заболел Лева, — ответил он. — Наш маленький Лева».
В течение многих дней Троцкий и Наталья оставались взаперти, окаменевшие от горя, не в состоянии работать с секретарями, принимать друзей, отвечать на соболезнования. «Никто не сказал ему ни слова, видя, сколь велико его горе». Когда Троцкий вышел из комнаты через восемь дней, глаза его опухли, борода была нестрижена, он не мог выдавить ни слова. Несколько недель спустя он писал Жанне: «Наталья… все еще не в состоянии ответить Вам. Она читает и перечитывает Ваши письма и плачет, плачет. Все время, когда я не работаю… я плачу вместе с ней».
С горем смешивались угрызения совести за резкие попреки, которыми он осыпал сына весь последний год, и за совет остаться в Париже. Вот уже третий раз он оплакивал свое дитя и каждый раз испытывал все большее раскаяние. После смерти Зины он упрекал себя за то, что не смог ее утешить и даже вовсе не писал ей в последние недели. Зина отдалилась от него, а потом покончила с собой. И вот теперь Лева принял смерть на посту, который он приказал ему удерживать. Из его детей никто не участвовал в такой мере в его жизни и борьбе, как Лева, ни одна другая утрата не причинила ему такой боли.
В эти траурные дни он написал некролог, своего рода погребальную песнь, уникальную в мировой литературе:
«Сейчас, когда мы вместе с матерью Льва Седова пишем эти строки… мы все еще не можем поверить в его смерть. Не только потому, что он был нашим сыном, верным, преданным и любящим… Но потому, что он, как никто другой, вошел в нашу жизнь и врос в нее всеми своими корнями…
Старшее поколение, с которым мы вступили когда-то на путь революции, сметено со сцены. Чего не смогли сделать царская тюрьма и каторга, тяготы жизни в ссылке, гражданская война, лишения и болезни, сумел за несколько лет сделать Сталин, злейший бич революции… Лучшая часть среднего поколения, те… кого разбудил 1917 год, кто получил закалку в рядах двадцати четырех армий, сражавшихся на фронтах революции, также подверглись истреблению.