— Мы все, хозяин, работаем, — помедлив, сказал Сафьян. — И бог знает, для чего… Может, для того, чтоб набить живот, а может, для чего-то другого. Хотелось бы, чтоб для чего-то другого. Но тут уж как выйдет.
Он ничего более не сказал, но и эти слова неприятно поразили Мефодия Игнатьевича, и, если бы он был менее сдержан, более вспыльчив и раздражителен, наговорил бы черт знает что, но здесь промолчал и пуще прежнего помрачнел. И, когда шел в контору, все держал в уме поразившие его слова. Оказывается, и этот рабочий думает о чем-то еще, кроме живота своего. Тут мысль Студенникова обрывалась, он не желал и дальше размышлять за кого-то, боясь, что это уведет бог весть куда. Впрочем, отчего же — бог весть куда?.. Уж он-то догадывался, чего именно опасался. А опасался он возможности поставить себя и рабочего на одну доску, то есть уравняться с ним во всем и даже в раздумьях о жизни. «Ну уж нет! — с непривычною для себя злостью подумал Мефодий Игнатьевич. — Я есть я, и я не хочу, чтобы рядом со мною стоял еще кто-то…»
Он недолго шел по рабочему поселку, оказался на железнодорожной станции, наскоро сложенной из легких, плохо ошкуренных бревен с тонкою черепичною крышею. Народу здесь было много, да все больше калечные, без рук ли, без ног ли, в грязной завшивевшей солдатской одежде, стояли, прислонившись к забору, сидели на холодной заснеженной земле, положив подле себя костыли, или же переходили с места на место, толкаясь и непрерывно бормоча что-то. Мефодий Игнатьевич зажмурился: вдруг показалось, что вся Россия встала на костыли и побрела куда-то. Сделалось жутко, заторопился отсюда, но прошел немного, солдатик какой-то загородил дорогу и, показывая костылем на культяпку, сказал едва ли не с вызовом:
— Подайте пострадавшему за царя и Отечество!
Мефодий Игнатьевич не сразу понял калечного, заволновался, стал нетерпеливо шарить в карманах, но, как на зло, там были одни медяки, а подавать их показалось противно.
— Ну, че же ты, барин?..
— А, черт! Не сыщу никак… Хотя, если ты не торопишься, пойдем ко мне в контору, там сыщем.
Он удивился, предложив солдатику пойти с ним, а потом с интересом приглядывался к нему, заросшему густой рыжей щетиной, с беспокойным блеском в маленьких, шустрых, рыжими птенчиками в гнездышках, глазах, спрашивал про что-то, кажется, про войну, и солдат отвечал, что, дескать, воюем на славу, не щадя живота, однако ж нас почему-то все время бьют и бьют. Должно быть, енералы не доглядели.
— Они ить по штабам сидять. А там, в штабах-то, тепло и мухи не кусають. Когда б их на поле выгнать, енералов-то. Да-а…
Говорил солдатик и про то, что нынче ему ехать некуда.
— Кому, я нужон без ноги-то? Когда б родители, батюшка с матушкой, были живы, тогда ищо ниче. А без их… Худо без их!..
Мефодий Игнатьевич предложил солдатику остаться в рабочем поселке, обещал подсобить с работой, но тот только рассмеялся, сказавши:
— Э, барин, мужик ты, видать, добрый, но я должон предупредить тебя: на всех не разжалеешься, ить нас-то, калечных, нынче в Расее — ой-е-ей — на всех, барин, не хватит тебя. Да и в родную деревню меня тянет — спасу нет. Поеду уж, чего там!..
Солдатику подал щедро, так что у Иконникова, а он находился в конторе, лицо поменялось, и уж не только удивление в нем, а и опаска. Не подумал ли, что зачинщик делу, старший компаньон умом тронулся?..
Но Мефодий Игнатьевич сказал:
— Я в своем уме. Но больно мне глядеть на вселенский разор. Что-то случилось с Россией, ужасное что-то, она словно бы потеряла себя и теперь, растерянная и ничего не помнящая, заблудилась меж двух сосен и не выберется из тупика. И мы все вместе с Россией… И тот монах. И я… Все… Похожи друг на друга своею потерянностью среди людей. Поначалу я старался не замечать этого и говорил: э, беды-то… перемелется — мука будет!.. Но потом понял, не перемелется. Гляжу я нынче на людей: чудные какие-то и все шепчутся чего-то, шепчутся…
— Вылавливать надо шептунов, — зло сказал Иконников. — И водворять за решетку. Там не очень-то нашепчутся.
— Ну, сразу и вылавливать, — поморщился Мефодий Игнатьевич. — Да и не управишься со всеми. Много их…
То и волновало, о чем говорил. Но кое-что и при себе держал, не желая обидеть человека, которого раньше считал деталью домашней обстановки, хотя мог бы и сказать, что тот стал одной из причин его тревоги, когда вдруг захотел самостоятельного дела. Верно что, одной, и не самой важной, с нею можно было бы сладить, когда б не появились иные, куда более сильные причины. Всю жизнь думал, что работает не только для себя, хотя и про свой интерес не считал вправе забывать, но мало-помалу понял, что это не так, и его дело, если кому и надобно, то лишь от невозможности заняться чем-то еще. Впрочем, и теперь оставались люди, которые верили ему, но с каждым днем их становилось все меньше. И Мефодий Игнатьевич почувствовал, что скоро их не станет вовсе. А когда это случится, дело его развалится.
— Скучно мне, Иконников. Обидно. Я все время считал, что люди уважают меня. Но, как выяснилось, ничего подобного, и отношение ко мне примерно такое же, как и ко всем этим теперешним подрядчикам, которые навроде тебя только и думают, как бы урвать побольше. Скажи, отчего ото?..
Он едва ли мс впервые заговорил со стариком на «ты», и не заметил итого.
— Вы ж сами как-то говорили, что все в России нынче пошло кувырком.
— Разве? Не помню…
Мефодия Игнатьевич поморщился, а не найдя, что еще сказать, ушел, но через поделю снова вернулся к этому разговору. Однако Иконников умело уклонился от него, сказал, что ему надобно срочно ехать па байкальский лед. И Студенников не сумел настоять па своем. Он словно бы робел перед этим человеком, точнее, не перед ним самим, уже не молодым, с внешностью откровенно неприятною, а перед его напором, стремлением достичь своего во что бы то ни стало, то есть перед тем, что прежде так нравилось в людях. Он чувствовал какую-то вину перед этим человеком, и она сковывала, не давала возможности быть спокойным и рассудительным. Что же это за вина такая?.. Неужели так сильно действовало на Мефодия Игнатьевича обстоятельство, что в недавнее время он относился к Иконникову не как к человеку со всеми его дурными я добрыми наклонностями, а как к вещи, пускай и одушевленной, но неизменно находящейся в доме и ставшей привычной?.. Скорее, так и случилось. Отношение к человеку, как к вещи, по случаю приобретенной им… Отношение, которое со временем поменялось и не могло не потревожить Мефодия Игнатьевича. Он терпел Иконникова, хотя подчас хотелось накричать на него или даже прогнать из дела. Он ничего не сказал и на этот раз, когда Иконников засобирался на байкальский лед, словно походя уронив с усмешкой:
— Вам, уважаемый, можно позволить себе раскиснуть, деньги-то к вам все одно рекою текут. А я так не могу, не имею права.
— Черт знает что!.. — буркнул Мефодий Игнатьевич и спустя немного тоже вышел из конторы.
А деньги и впрямь рекою текли, не сказать чтобы это не радовало, а только подчас становилось неспокойно, когда думал про то, что не прикладывает усилий, а дело все крепится, ширится. «Что же получается? — думал. — Значит, если завтра не станет меня, ничего не поменяется с моим делом, и кто-то другой — не я — будет получать прибыль?..» Эта мысль неприятно поразила, долго не мог свыкнуться с нею, а может, так и не свыкся и лишь отодвинул ее подальше, на закраешек сознания.
Через неделю снова встретил покалеченного солдатика, обросшего рыжим волосом, сидел тот в темном и пыльном углу станционного нежилья, подложив под себя костыли. Подошел к нему, опустился на корточки:
— Ты что ж, не уехал?..
Солдатик зашнырял шустрыми глазками по лицу Мефодия Игнатьевича, не узнавая, сказал:
— Барии какой-то с денежкою легко расстался, сбил меня с пути… Я с тою денежкой, по моему разумению немалой, братов встречал с каждого поезду, угощал. И про все другое забыл, потому как горько и больно: калека ить… кому я нынче нужон?..