Изменить стиль страницы

А в следующий раз мы уже встречаем его дружным сочувствием:

— Опять «тройка»! Вот якорь ее!.. Нет, как вы хотите, а написать в трамвайный парк надо!

Он вначале серьезно смотрит на нас, соображая, затем расплывается в мягкой, всепрощающей улыбке.

В получку он говорит Полине Дмитриевне: «Ты знаешь, мать, всю поясницу чего-то разломило. Ну никакого спасу нет! Опять проворочаюсь всю ночь, не усну…» Она смотрит на него выжидательно, с тонкой усмешкой: «Сходить, что ли?» — «Сходи, если охота…» — тайно оживляется он. Полина Дмитриевна, уже снимая с гвоздя авоську, говорит: «Ты не лучше того брата». Степан Николаевич удовлетворенно смеется, а Полина Дмитриевна объясняет нам: «Это три брата зарок дали: про водку — ни гугу! Чтоб даже ни словом про нее! Ну, а выпить-то им ведь хочется!.. Вот однажды и говорит старший брат: «Эх, если бы!..» А средний поддакивает: «Да, не мешало бы!..» А младший тут как тут: «Давайте деньги — я сбегаю!»

Степан Николаевич хохочет громче всех. У него смех взрывистый, раскатистый. Внезапно полоснет по негромкой нашей монотонности и враз же пропадет.

Они часто говорят о моей родне. Их беспокоит «колесное», как выражается Степан Николаевич, настроение моего отца. Но вслух никакого осуждения они не высказывают. Даже наоборот. Делают вид, будто бы понимают и даже разделяют такое его настроение.

— Вот проводим вас, — говорит Полина Дмитриевна, — а потом проводим свата Гошу, а там, к весне, глядишь, и сами стронемся с места… — смотрит она на меня серыми немигающими глазами, намекая на мой разговор со Степаном Николаевичем.

Но я понимаю, что она просто утешает меня, что к моим советам они прислушиваются, думают над моими советами. Она слишком деликатна, Люсина мама, И никуда они отсюда не уедут, прикипели к одному месту, худо ли, хорошо ли, а это их родина, родное место, и вся родня их здесь, даже вот сваты, и другого ничего им не надо.

О моем отце они говорят уважительно. «О, сват-то, Егор Федорович, — он-то хоть куда! С ним и в компании посидеть и поговорить по душам можно. А с Фаиной Яковлевной… она, конечно, женщина самостоятельная и угостить любит… только к ней порой не знаешь, с какого бока подойти…»

С тетей Фросей они не знакомы, так уж плохо мы роднились два года назад, а о Толе говорят: «Горячий больно. Видать, пришлось ему помотаться по жизни. Конечно, с родной-то матерью, может, и не было бы у него такой маеты… Но тебе, Леня, тем более отталкивать от себя Толю нельзя. Ну, было что… Так вы же родные братья! Сегодня подеретесь, а завтра помиритесь. Это ж жизнь! И от нее никуда не сбежишь, не спрячешься!..»

Этими своими рассуждениями они напоминают мне тетю Фросю. Та ведь почти так же сказала, когда мы шли от нее: «Какие мать с отцом, такие будут и дети. Всех же их питает один корень. И будут либо мир в доме, во всей родне, либо ссора-война. И все-то вокруг нас только от этого и зависит. Мир и любовь средь родни — будут мир и любовь среди всех людей».

Мне очень хотелось свести тетю Фросю с Люсиными стариками. Но отгулять всем вместе Восьмое — женский день — у нас не получилось. Пойти к сватам отец не смог — ни пошевельнуться, мол, ни дыхнуть, по гостям ли тут ходить. К себе же пригласить сватов они с матерью Фаиной Яковлевной не решились, отец побоялся расходов: рассчитаться-то рассчитался, да и валяюсь вот в постели, и по больничному никто не оплатит, да и не знаю, что делать дальше. Все это отцу было непривычно. И тяжело.

Но главной причиной, конечно, был Толя. Отец не хотел идти без Толи, а Толя отказался наотрез: «Да ну! Не хватало еще!»

А завтра наши проводы.

* * *

Почти вся родня собралась на вокзале. И моя, а Люсина. Приехали мы в лютые морозы, а уезжали в ростепель, в капелистый, желтый полдень. Остро пахло лежалым, оттаявшим снегом, бестолково погуливал шалый ветерок, который время от времени замирал, словно счастливо прислушиваясь к самому себе, и тогда повисала такая тишина, что казалось, было слышно, как в привокзальном скверике лопаются вербные почки.

С отцом мы распрощались дома. Он жестко стиснул мою голову, опять, как при встрече, шершаво потерся о мои щеки, заплакал и, по-детски всхлипывая, сказал:

— Спасибо, сынок, что не забыл, нашел к нам путь. К нам с матерью, к Толе. Без этого ж никак жить нельзя…

Мне хотелось сказать отцу что-нибудь ласковое, но было непривычно приятно прикосновение его небритой мокрой щеки, оно, как в детстве, успокаивало, снимая всю тяжесть дня, любые заботы и горести, и все слова вдруг куда-то исчезли и казались вообще ненужными. И я долго не отнимал своей щеки от щеки отца, пока он не понял, что я хотел ему сказать, — что все хорошо, что он мне отец, как никогда в другое время, и что бы теперь ни стряслось с ним в жизни, я верю — он одолеет любые кручи…

Не было на вокзале и Толи. Раз будут Люсины старики, сказал он мне накануне, когда мы возвращались от тети Фроси, то мне там делать нечего. Давай распрощаемся сейчас… И он опять все с той же бравадой, что и при нашей встрече, хорохорясь, потряс руку, заменив только восклицание, — теперь он сказал: «Ну-ну!..»

Мать Фаина Яковлевна приехала на вокзал прямо с работы. Лицо ее с непромытой угольной пылью в порах было растерянным. Она словно сама удивлялась, что вот приехала, не думала не гадала, вдруг нашло что-то — и поехала, прямо с работы, в чем была. А здесь — Фрося. И Толя небось подъедет. Соберемся все, задирихи-неспустихи. И обратно придется ехать в одном автобусе… Хорошо это или плохо? Лицо матери было растерянным.

Я посмотрел на часы. Через десять минут ударит станционный колокол, извещая о посадке. Я подумал, что мы, пожалуй, рано собрались: станция конечная, посадка будет продолжаться сорок минут, и сорок минут, до самого отхода поезда, все будут стоять у нашего вагона, задирихи-неспустихи, и как бы за это время опять не переругаться.

— Устала, мама? — спрашиваю я.

— Устала… — отвечает она. — Такая работа, Леня, По сто ведер соли вынашиваешь на руках за смену к котлам, это вверх-то по лестнице! А ну-ка, легко ли? Уж сколько ругалась на месткоме — где транспортер? А они — ни мычат ни телятся! Пока не нажмешь на них, не накричишь как следует… — мать устало улыбается. — Не раз отца вспомнишь, когда он в месткоме председателем был. Вот уж кто спуску не давал! Что для рабочего положено — отдай!

Я кивал головой, слушая. Она вспомнила об отце, и мы загорюнились.

— Ты уж пиши, Леня, — просит мать, — не забывай отца, ему сейчас нелегко.

Кажется, мать тоже догадывается об истинной болезни отца.

К нам подвигается Полина Дмитриевна, сбоку прислушивавшаяся к нашему разговору.

— Как сват-то, сватья?

— Да как — плохой…

— Вот беда-то. И с чего бы это? — с задумчивой озабоченностью как бы сама себя спрашивает Полина Дмитриевна.

— Простыл, — твердо говорит мать.

Степан Николаевич бойко разговорился с тетей Фросей, та извлекает из кирзовой сумки газетный сверток, протягивает Люсе:

— Сальца на дорогу.

— Покупке же, тетя Фрося! — возмущается Люся. — Ну зачем вы тратитесь на нас! Купить мы и сами можем, принесли бы уж тогда, — мягко улыбается Люся, — ваших домашних солений, огурчики у вас замечательные! — Люсины глаза полны и благодарности и предотъездной грусти. Тетя Фрося расстраивается, ругая себя, что про огурчики-то она как-то и не подумала. Люся прижимается к ней, и они обе украдкой утирают повлажневшие глаза.

— Ну, будет нам! — первой нарушает эту идиллическую сцену тетя Фрося, тем самым беря себя в руки. — Ну-ка, сват, что это там, никак не пойму! — с шутливой загадочностью протягивает она Степану Николаевичу знакомую темную бутылку с бумажной пробкой.

Степан Николаевич с шутливой подозрительностью вытаскивает пробку и внюхивается, но вместо опасения по лицу его пробегают радостные тени узнавания, и, отказавшись от продолжения этой игры, он восторженно говорит:

— О, сватья!.. да это что ж нас раньше-то не познакомили! А ну-ка, выпьем, сватьюшка, за знакомство! — Он быстро, словно истомившись от ожидания этой минуты, вытаскивает из внутреннего кармана тужурки бутылку водки и радостно кричит Полине Дмитриевне: — Мать, а мать! Где там у тебя пластмассовые стаканчики, не забыла случаем?