Изменить стиль страницы

И так хорошо нам жилось с нашим паном Метей, с нашим героем, который был повыше всех генералов и маршалов. Но однажды грянул гром с ясного неба и наступил конец света. Вылупился один такой тип, который знал когда-то давно пана Метю, и все рассказал нам о его руке. Как мы все это перенесли! Страшно сказать. И по-дурацки так вышло. Этот знакомый пана Мети высмеял гранату и сказал как отрезал: какой Цыцов, какая граната, Метя всадил лапу в станок еще перед войной, на заводе у Герлаха. В обыкновенный станок. На обыкновенном рабочем месте. Какой он партизан! Обычный работяга. «Ангел» сразу потащил нас к этому трепачу. И сначала плюнул ему под ноги, а потом такую литанию отбарабанил, что даже лучший довоенный извозчик поседел бы от этих ругательств, которые он выгреб с самого дна своей чистой, ангельской души.

Да и у меня различные слова порхали в голове. В станок… хулиган… на рабочем месте… сукин сын… в станок… рвань такая… никакая и не граната… сопляк… не в партизанах… подонок… у Герлаха… скотина… Ну, как обычно.

Пан Метя заплакал. И слез не вытирал, и щеки у него были такие мокрые, будто он стоял под дождем.

— Хлопцы, — рыдал он, — только и было у меня в жизни, что я пожил эти годочки героем. Во всей округе. От трамвайного депо до кладбища. Простите меня, не хотелось быть простым калекой. Что это за жизнь без одной руки, а так мне было немного легче. Да и вам было со мной хорошо, ребята.

Мы хлопнули дверью и оставили заплаканного фрайера. Пусть черти с ним пляшут. «Ангел» даже заплакал и завыл на лестнице: иди к такой-то холере, подонок! А я тихо так, про себя: надо же, такой негодяй подвернулся и такое нам натрепал! Чтобы его придавило. Что же теперь? Скоро осень. Дождливые и короткие дни. Что же теперь? Ищи ветра в поле, ни одного героя в округе. Только «Шнапсу» все едино. Хорошо таким, аж завидно. Х-холера…

Перевод Л. Петрушевской.

БЕЗ ПЯТИ ДВЕНАДЦАТЬ

«Низкий» засмотрелся в испоганенный клопами потолок, и на минуту воцарилась тишина. Полная тишина. Когда слыхать, как настойчиво пульсирует кровь, и когда слыхать этот прикованный к потолку взгляд и шелест дыхания, именно тогда и наступает полная тишина. Так оно и было. Они вдвоем почтили ее достойно, с полной выдержкой и осознанием. Потом «Низкий» опустил голову и спокойно сказал:

— А трава? Какой цвет травы ты больше любишь?

«Высокий» прикрыл глаза, чтобы лучше увидеть все оттенки травы.

— Такой подгорелый цвет, — отозвался он через минуту. — Еще не желтый, но уже не зеленый.

— Понял, — усмехнулся «Низкий», — ты ложишься, закрываешь глаза и засыпаешь при этом цвете. И при этом запахе. Такие сны лучше всего.

— Я не закрываю глаза, — мягко запротестовал «Высокий». — Я ложусь на лугу и смотрю в небо. Лучше всего в июле.

— А если поблизости есть река?

— Это самое простое. Тогда беру удочку, ищу тихое местечко — и меня уже нет. Меня никто не найдет. Я выключаюсь из всего.

— Ты ловил уклеек?

— Уклеек? Они пугливые, осторожные, спинка черная, бока желто-зеленые.

— Говори…

— Зацепишь уклейку, она борется до конца. Упорная… Сильная и смелая.

— А линя?

— Перестань… я когда-то жил поблизости от чудесного озера. Чудесного для меня, а на самом деле там была грязная вода и полно водорослей, я же мог сидеть там от зари до зари.

— Ну и что это озеро?

— Ничего. Там были лини. Они сидели в иле на дне и терпеливо ждали моего прихода. Наверное, они меня любили, потому что охотно клевали на мою наживку.

— Крепкие, оливково-зеленые, золотистые, покрытые мелкой чешуей.

— А лес?

— Что — лес?

— Ты ходил в лес?

— Нет, я лес не люблю.

— Слишком в нем тесно?

— Слишком тесно. Ты понимаешь, нет пространства. Глаз упирается то в одно, то в другое дерево. Я люблю открытое пространство… стоишь над рекой и видишь мир. До самого горизонта. Тогда и дышать легче.

— А я родился в лесничестве.

— Шутишь.

— Что в этом странного? Мои родители там жили. И до сих пор там живут. Среди деревьев. В семь лет мне казалось, что весь мир — один огромный лес. Что нет городов, нет деревень, только всюду одни деревья. И лесничества. Я хорошо знал этот мир леса. Я хочу сказать тебе, что это не такой глупый мир, как кажется городским. И не глупый, и не глухомань, и не пустой. Я мог разговаривать с деревьями, олени почти вплотную подходили ко мне, и траву я мог слушать.

— Это только так говорится.

— Нет, на самом деле так. У леса свой язык. Очень точный и красивый, но надо долго учиться этому языку.

— Я не люблю лес.

— А я не люблю город. Я всегда сострадал людям, которые должны локтями толкаться на тротуарах, должны слушать грохот машин… Я предпочитаю лес…

— А в горах ты был?

— Не был. Никогда.

— Я тоже не был. Много раз хотел поехать — и всегда как-то не получалось…

— Там, должно быть, красиво.

— Наверное.

— Они обезоруживают человека своей высотой.

— Наверное, ты прав.

Они снова умолкли. А тишина, не по их вине, теперь оставалась только в их мыслях. Сквозь крошечное окошко нагло лез последний их мир и последний час. Это были быстрые и пугающе ритмичные шаги в коридоре, и был скрип тяжелых ворот, которые, видимо, никто никогда не смазывал, и слова были, слова, как короткое рычание беспокойной собаки.

— Очень хороший день, — шепнул «Низкий».

— Засуха. Три недели, как нет дождя. Трава засохла, превратилась в стружку, — слишком громко сказал «Высокий». И, видимо, устыдился своего повышенного тона, потому что вдруг умолк.

— Ты слышишь? — с трудом выдавил из себя «Низкий». — Слышишь их?

— Да… Как же не слышать.

— Быстро пролетела ночь.

— Мой боже, — застонал «Высокий» и заплакал. Он плакал тихо, отвернувшись лицом к стене.

— Успокойся, давай поговорим еще о лугах.

— Не хочу. — «Высокий» не мог справиться с дрожью в голосе.

— Тогда давай о реке, о рыбе. У меня раз на крючке повис сом…

— Не надо.

— Тогда давай про дорогу через лес. Зеленая такая. Идешь и можешь ничего кругом не знать, она как компас. Дорога через лес всегда приводит к людям. Не надо молчать…

— Не могу.

— Мы сейчас должны говорить. Все время говорить, до самого конца. Ты это понимаешь?

— Я не хочу говорить. Я хочу думать.

— Нам сейчас нельзя думать. Слушай, это правда, что леща можно поймать даже в декабре?

— Можно, — с большим трудом прошептал «Высокий» и тут же закричал: — Боже мой, что ты болтаешь о декабре?! Этого месяца больше нет. Его никогда не будет. Один залп — и с ним покончено. Ни августа, ни сентября, ни октября, ни ноября. Не будет.

— Не думай об этом. Пойми, я должен разговаривать, и вся моя надежда на тебя, не буду же я разговаривать сам с собой.

И он умолк. В коридоре загудело от тяжелых шагов. Загудело как в глубоком колодце, как на самом дне. Шаги. Раз. Шаги. Два. Три. Четыре. Пять. Шесть. Семь. Однако? Восемь. Девять. Однако. Десять. Пошли дальше. Десять. Коридор еще длинный. Десять. Десять. Они не пойдут дальше. Заскрежетал ключ в замке, запищали дверные петли.

— Seid ihr schon fertig? — сказал спокойно и вежливо щуплый гауптшарфюрер.

— Вы готовы? — тут же подхватил штатский. И, не ожидая следующих слов офицера, показал свое хорошее настроение:

— Ну и как, товарищи, успели примириться с господом богом?

— Los weiter, — напомнил о себе офицер, который, вероятно, желал, чтобы последнее слово в этой камере осталось за ним.

И они пошли. Они пошли. Было ясное утро, четырнадцатое июля тысяча девятьсот сорок третьего года. Небо было без облаков, а деревья — без ветра. Наступал прекрасный денек, и по календарю какой-нибудь Бонавентура и какая-нибудь Марселина готовились к именинам. Они шли. В трех километрах от тюрьмы они миновали озеро, в котором щуки гоняли по зеленому плесу плотву и уклеек, выскакивающих из воды. В кустах ивняка стоял рыжий мальчик и неловко насаживал на крючок извивающегося от боли дождевого червя.