Изменить стиль страницы

Ранили. Для убедительности действительно нужны были свежие раны. Человеку, прошедшему через столько испытаний (плен, завод, побег) без свежих ран было нельзя. И Николай решил сам нанести себе ранения.

Эта мысль принесла ему даже какое-то удовлетворение. Он и в самом деле слегка подстрелит самого себя, немного казнит себя — хотя бы за то, что заснул тогда в карауле, за то, что, не выдержав жизни в похоронной команде, перешёл к немцам, за то, что согласился пойти служить к Гюнше… Ведь он же идёт к своим — надо же ему как-то наказать себя, надо как-то казнить свою полицейскую душу, казнить себя для самого себя, для Москвы казнить, для Преображенки. Может, бог за это и немного простит его, снимет с него часть греха — не весь грех, хотя бы часть…

Он почувствовал, что находит во всех этих словах какие-то новые силы для своей возможной будущей жизни. Он как бы уже оправдался в чём-то перед самим собой, уже что-то смыл с себя…

Да, да, надо наконец казнить самого себя. Не очень сильно, слегка. Но казнить. Чтобы полегчало. Чтобы не люди казнили его, а он сам себя. Надо уязвить себя физической болью за сытые месяцы у Гюнше и за всё остальное. Надо прийти к богу не только со своей хитростью и ловкостью, но и с мучением. И бог снимет с него, с Николая Крысина, часть прошлого. Бог же видит всё, его же не обманешь…

Он переоделся в найденную на чердаке старую одежду, поддев вместо нательной рубахи полосатую куртку (своё, немецкое, сжёг во дворе на костре), вошёл в сторожку, наглухо закрыл все окна и дверь, сел на пол, крепко прижался спиной и затылком к стене, положил на дуло автомата безымянный палец и мизинец правой руки, горько вздохнул, зажмурился и нажал спусковой крючок указательным пальцем левой руки…

Очередь прозвучала тихо, но боль вырвала из руки автомат — он отбросил его и закричал, но тут же задавил в себе крик, подавился им, захлебнулся болью, сполз спиной и затылком по стене на пол, лёг на бок, поджал колени… В глазах ширились зелёные круги боли, боль жгла затылок, рвала на куски правую руку, жалила сердце… Отпустила, прицелилась и ударила в переносицу. И Николай Крысин потерял сознание.

Он очнулся от сырости — открыл глаза и увидел, что лежит щекой в луже собственной крови. Правая рука находилась около лица. Он отодвинул её — боль зашевелилась в плече. Мизинец и безымянный висели на коже, обнажив две раздробленные костяшки. Вся правая рука была похожа на раздавленную лягушку.

Крысин сел, поднял левой рукой правую ко рту, взял зубами висевшие на коже пальцы и сильно дёрнул…

Боль прыгнула на сердце, опять ударила в переносицу, и он снова потерял сознание, успев последним усилием выплюнуть изо рта два своих пальца, выхаркать сгусток своей крови, чтобы не задохнуться от него в беспамятстве (он успел подумать об этом), чтобы не подавиться собственными пальцами — бывшей частью своей руки, которую он сам почти отгрыз от себя.

…Когда несколько дней спустя в маленький горный городишко, который недавно заняла советская воинская часть, вошёл, опираясь левой рукой на палку, как на костыль, измученный, истерзанный человек в изорванной одежде, с исхлёстанным, исцарапанным ветками деревьев лицом, неся перед собой на перевязи, как убитого ребёнка, огромную окровавленную культю правой руки, первые же встретившие его советские солдаты сразу отвели раненого в санчасть. Тем более что он оказался своим, русским человеком, бежавшим из плена.

Военфельдшеру второго ранга, первым осмотревшему Крысина, Николай подробно рассказал свою легенду, добавив только, что несколько дней назад встретил в горах банду бандеровцев и один из них чуть было не убил его в упор, но он, Крысин, успел схватить рукой дуло автомата и отвести его в сторону, но очередь срезала два пальца… Полосатая куртка с подлинным номерным знаком и партизанская справка, извлечённая из грязных кальсон (других документов на заводе в Германии, естественно, сохранить не удалось), устранили у военфельдшера подозрение, что перед ним «самострел». Кроме того, в том соединении, на которое вышел Крысин, незадолго до этого погиб особист — убили действительно скрывавшиеся в окрестных горах бандеровцы. Это, во-первых, придало рассказу Крысина о пальцах дополнительную достоверность, а во-вторых, сыграло главную роль в его дальнейшей судьбе: никто не взял «на карандаш» главную часть всей истории — плен. И когда Крысина, как потерявшего много крови, отправили в большой полевой госпиталь, в сопроводительных бумагах о плене упоминалось, как об очень незначительном эпизоде, зато партизанская справка красовалась на первом месте.

Пока Николай лежал в госпитале, добытую им в лесу бумагу послали на проверку. В ответе подтверждалась подлинность бланка и руки, заполнявшей документ.

Накануне выписки Крысин, употребив все свои способности, вошёл в большую дружбу с начальником канцелярии госпиталя — старшиной, на правой руке которого (везло же Николаю!) чернела перчатка протеза. Обсудив не один раз проблемы своей будущей, послевоенной, «однорукой» жизни, Крысин и старшина сделались большими приятелями. Поэтому, когда Николай оформлял выписные документы, слово «плен» в них как бы растаяло (тут не знаешь даже, как с одной рукой устроиться, чтобы семью обеспечить, а с одной рукой да ещё с «пленом» — голодай жена и дети).

Однорукий старшина сделал своё дело, а главное госпитальное начальство в суматохе победных дней не обратило должного внимания на то, что во входящих и исходящих бумагах Крысина некоторые концы не совсем сходились со своими концами. Формально всё было правильно (старшина понимал толк в делопроизводстве), а к мелким погрешностям весной сорок пятого и придираться-то было неудобно.

Николаю Крысину выдали на руки совершенно чистые документы. Он был спасён.

В тот день, получив на вещевом складе новую форму и ощущая, как хрустят в нагрудном кармане «корочки» солдатской книжки, Николай ушёл в госпитальный сад и сел на пустую скамейку.

Всё, решительно сказал он самому себе, подвожу черту. Никогда ничего не было — ни похоронной команды, ни учёбы у немцев, ни гауптмана, ни польского побега, ни Гюнше, ни зондерслужбы, ни Лимона, ни полицейского спецотряда, ни РОА… Живу только по документам. Всё было только так, как сказано в документах, — армия, партизаны, снова армия. Ничего другого не было. Всё другое навсегда выбрасываю, выметаю, выжигаю калёным железом, вычёркиваю из памяти, сердца, души, глаз, кожи. Забыть. Не вспоминать. Ни наяву, ни во сне. А если начнут копать промежуток между службой в трибунале и партизанами — повинюсь. Да, было двухдневное пленение, из которого и ушёл к партизанам. Не писать же в документах о двух днях плена… Где был между партизанами и той воинской частью в горах? Был в другом партизанском отряде. Документально именно это время подтвердить не могу… Но вряд ли кто-нибудь серьёзно обратит сейчас внимание на такую чепуху.

Конечно, есть опасность, что захватят бумаги зондеркоманды или полицейского отряда… От всего отпираться. Кто-то служил там по моему удостоверению, которое немцы отобрали во время двухдневного плена. А фотография? Мою фотографию использовал похожий на меня человек.

Это на всякий случай. А на самом деле — не будут же немцы хранить такие документы против себя. Наверняка сожгут… Но если взять даже самое худшее — документы захватят наши. Что же, их сразу начнут читать, разбирать, выискивать след какой-то мелкой сошки — Кольки Крысина? Там и поважнее его упоминаются люди. Но и до них ещё не скоро руки дойдут.

Последний вариант. Всё-таки дознаются. Встретится кто-нибудь, кто видел его в полицейской форме… И даже тогда ещё не всё потеряно. Не арестуют же его на месте?.. А пока начнут выяснять да писать запросы — будет время уйти. Он почувствует опасность. И тогда, если уж совсем деваться станет некуда, — слепить какое-нибудь подходящее «дело» и навсегда отвалить с Преображенки.

Куда?.. Страна большая, найдётся место где-нибудь в Сибири или в Средней Азии… А будет «тесно» в родной стране — лететь дальше. С иностранцами он теперь обхождение знает, объясниться на первых порах, хотя бы по-немецки, сумел бы… Может, зря он повернул от Германии? Проскочил бы с ходу через фатерланд к американцам или французам. И тогда никаких забот о прошлом… Правда, жизнь там, в заграницах, как рассказывали знающие люди, дороговатая — без большой копейки делать нечего. Да и немцы бы не пропустили через фатерланд просто так, за здорово живёшь. Не дали бы обвести себя, ухлопали бы по дороге.