Изменить стиль страницы

На некоторое время выстрелы прекратились. Стало даже тихо. Слышно было только, как перегрызает пламя брёвна изб.

Появился Гюнше. Лицо его было чёрным от копоти.

— О, чёрт! — пьяно ругался обер-лейтенант. — Эти славяне ничего не делают организованно. Кто посмел не исполнить мой приказ?

— Что, обер-лейтенант, не по плану ребята людишек кончают? — усмехнулся вылезший из машины Крысин. — Ну, ты уж их извини, сорвалось. Больно упрямый народ здесь оказался. В своих хатах пожелали помереть. Ты их не ругай, они уже к ангелам летят. Это вот мы только всё ещё возле адских котлов шуруем. Но и до нас очередь дойдёт, не сомневайся…

— Ты, Николай, стал нарушать дисциплину, — отряхивал Гюнше с себя гарь, — тебя надо наказывать.

— Накажут, не беспокойся, обязательно накажут. И меня, и всех нас. Бог, он всё видит. Мимо бога просто так никто не проскочит.

Иногда из дымовой завесы, окутавшей деревню, выскакивало несколько растрёпанных человеческих фигурок, и тогда громко стучал с какого-нибудь грузовика крупнокалиберный пулемёт, и фигурки падали одна за другой.

Николай Крысин, открыв дверцу, сидел за рулём «майбаха» и пустыми глазами смотрел через ветровое стекло на исчезающую в огне деревню. За время службы в зондеркоманде он видел много таких картин — исчезновение в пламени людей и домов. Но сегодняшняя, как он чувствовал, почему-то входила в память прочно и надолго. То ли он выпил сегодня слишком много, то ли перестарался с молодухами, которые сейчас сгорали там, в деревне, а может быть, даже уже сгорели и обуглились, то ли ему вообще уже сильно приелась эта проклятая зондерслужба, но только отчётливо и невытравимо врезалась в мысли, сознание, в зрачки глаз исчезающая в огне деревня — охваченные пламенем дома, мечущиеся между ними маленькие чёрные человеческие фигурки, стук пулемётов… И падают, падают, падают маленькие человеческие фигурки, а над деревней встаёт огромный чёрный шлейф дыма — след дьявола, посетившего землю и род человеческий жестоко и непоправимо.

Обер-лейтенант Гюнше вытащил бутылку коньяку, налил полный пластмассовый стакан («Эти русские свиньи научили меня пить коньяк стаканами, — не то жаловался, не то хвастался иногда он. — Вернусь домой и научу пить стаканами шнапс всю Германию») и теперь стоял с этим стаканом, держа его в вытянутой в сторону деревни руке, будто бы чокался с горящими домами и чёрным шлейфом дыма.

Он залпом выпил коньяк, отшвырнул в сторону стакан и бутылку и ещё несколько минут смотрел на пылающую деревню, постепенно кренясь в сторону всё больше и больше. Потом повернулся к Лимону и Крысину.

— Какое прекрасное зрелище, не правда ли? — Гюнше был пьян вдребезги, но последний стакан, вздёрнув нервы до предела, на какое-то мгновение выпрямил его и настолько прояснил обезумевшую от коньяка голову, что обер-лейтенант снова почти правильно заговорил по-русски. — Какое прекрасное зрелище, господа славяне, а?

Он захохотал и уронил голову на грудь. Но тут же вздёрнулся — прояснение ещё действовало.

— Славяне уничтожают славян! — выкрикнул Гюнше зловеще и громко. — Это и есть мой принцип, моё открытие, моё развитие расовой теории фюрера!

Он ткнул пальцем в Крысина и Лимона:

— Вы сейчас уничтожаете этих несчастных мужиков и баб, а потом будете уничтожены и вы! Причём такими же, как вы! А потом и они будут уничтожены, и ещё раз они, и ещё! Уничтожение уничтожителей! У-нич-то-же-ние у-нич-то-жи-те-лей! Какое открытие! Какая тема для диссертации! Какой гениальный вклад в расовую теорию фюрера!

Гюнше покачнулся и упал. Крысин и Лимон взяли обер-лейтенанта под руки, подтащили к машине и уложили на заднее сиденье «майбаха».

Потом повернулись к деревне.

— Значит, уничтожение уничтожителей, — медленно выговорил незнакомые слова Николай. — Это нас, что ли, он собирается уничтожить?

— А то як же? — не поворачиваясь к нему, пьяно усмехнулся Лимон.

— Значит, за верную службу полезай под гробовую доску…

— Це дило ще треба разжува-аты, — пьяно растягивал слова Лимон, качаясь и держась за крыло машины.

— «Разжуваты»! — передразнил Крысин. — Не понял, к чему дело идёт?

— Тикать треба витселя, Мыкола, тикать, — горько понурился Лимон и вдруг заплакал…

Деревня догорала. Уже не слышно было ни криков, ни выстрелов, ни яростного хруста огня, пожирающего кровли домов. Малиново мерцали сгоревшие, но ещё не распавшиеся срубы. Ночь поглотила дым. Оставался только запах гари и сажи. Калёный дух истребления тупо веял от гигантского пепелища. Пожарище ещё жило, дышало, пульсировало. Багровый отблеск улетевшего в небо огня — свечение невинно загубленных человеческих душ — лежал на низких облаках кумачово и траурно.

Через неделю, рано утром, на окраине города, где временно разместилась и квартировала кочевавшая по деревням и сёлам зондеркоманда, был найден труп обер-лейтенанта Гюнше. Начальник команды был убит зверски, с особой жестокостью, двадцатью двумя ударами ножа в грудь и спину.

Вечером того дня по подозрению в убийстве обер-лейтенанта полевая жандармерия арестовала в местном гаштете пьяного Лимона.

На первом же допросе, протрезвев, он сознался в том, что в одиночку, без сообщников, убил Гюнше. Мотивы совершённого преступления обвиняемый назвать отказался.

Полевой суд заседал пять минут — Лимон был приговорён к расстрелу на месте.

Заместитель начальника зондеркоманды, зная о дружбе Крысина с приговорённым, улыбнувшись, назначил Николая в группу расстрела.

Лимон стоял возле каменной стены без мундира, в белой нижней рубашке — худой, длинный, нескладный, с неизменной своей кислой улыбкой на продолговатом жёлтом лице.

— Николай! — неожиданно крикнул он Крысину по-русски, чисто и без акцента. — Не скучай здесь без меня, скоро встретимся!

И Крысин, свинцово напрягшись, и чтобы не мучился Лимон ни одной лишней секунды на этой, уже чужой для него земле, выстрелил недолгому и нелепому своему другу прямо в переносицу.

После расстрела Лимона Николай Крысин как бы потерял самый последний интерес ко всему, что окружало его. Багровое облако какого-то невыносимого похмелья чугунно придавило его к земле. Он что-то делал — ходил, говорил, куда-то ездил, но всё это происходило механически, как бы уже не с ним, как бы в тумане, без участия его сознания и воли.

Николай чувствовал, что заболевает. Не телом, не душой (тело навечно запеклось какой-то ржавой, засохшей коркой, а душа… души давно уже не было, на месте души дремотно печалилась окоченевшая пустыня). Он заболевал отрицанием действительности, физическим отрицанием самого себя в ней.

За крупную взятку, симулируя падучую болезнь, Крысин перед самым выездом зондеркоманды на очередную акцию лёг в госпиталь. Пролежал неделю, а потом, опять же за взятку, быстро пройдя через комиссию врачей-фольксдойче, падких на золотые безделушки, устроил себе перевод в обычное полевое полицейское соединение.

С этой частью его носило ещё некоторое время по оккупированной территории, теперь уже стремительно уменьшавшейся перед широким фронтом неудержимо наступавших советских войск.

Однажды в составе отдельного полицейского отряда, брошенного на подавление партизан, Крысин оказался в тех самых местах, где его взяли в плен. И впервые за много месяцев к нему внезапно пришли необычайно яркие, совершенно отчётливые и подробные воспоминания о первых днях войны, о первом его ранении, первом госпитале, первой атаке, службе в трибунале… А за этим потянулось довоенное — Москва, Преображенка, отец, мать, Тоня, братья… Он испугался ожившей памяти. Когда-то приказал себе намертво забыть всё это, вычеркнуть навсегда из души и сердца, потому что к этому возврата не было. Но теперь он понял, что омертвление памяти не будет длиться вечно, что память будет прорываться к нему, будет наносить ему раны и заставлять вспоминать прошлую жизнь, оживлять всё то, что он хотел было до конца своих дней отбросить за черту своего плена.