Изменить стиль страницы

— Осилит, так с меня двадцать копеек! — Маулетбай метнул монету и на лету поймал.

— И с меня двадцать! — Сафуан, зажав монету в щепотке, покрутил ее перед народом. Тут и остальные:

— С меня десять!

— Пять копеек! — Три!

Я тоже вслед за другими чуть было не крикнул «две копейки!», еле-еле удержался. Не то мыла с одного края порядком бы убавилось.

Хоть Микей и с придурью, но деньгам цену знает. А ведь немало перепадет. Он, словно в раздумье, повторил:

— Я, что ли? Керосин, что ли? А сколько выпить нужно? Кто-то незнакомый, не из наших, видать, малахай свой снял.

— Ямагат![12] Весь сбор сюда кладите! Добыча батыра вот в этой шапке будет.

— Что ли, отважиться? — сказал сам себе Микей. — А сколько выпить нужно?

— Вон той одной кружки и хватит, — установил Маулетбай. На бочке стояла жестяная кружка. Бутыль керосина в нее войдет.

И тут же — дзинь! дзинь! дзинь! — медные денежки вперемешку с серебряными запрыгали в малахай. Но какая-то тревога вдруг наползла на сердце: не денежки будто звенят, а Микея медной сковородкой по башке колотят. Я знаю, керосина и глоток глотнуть — смерть. Мы, когда дома одни, без старших остаемся, в такую игру играем: наберем в рот керосина и на горящую спичку выдуваем — пламя на пол-избы отлетает. Но проглотишь по ошибке — в кишках будто огонь ворохнулся…

Хозяин малахая казной потряхивает. Ни звука больше. Только деньги в шапке прыгают.

— Ну, коли так потчуют… Не за деньги, слово ваше уважу, на бога положусь. Авось душа не выскочит. А выскочит, так и пусть… Наливайте!

Налили. Закрыл глаза Микей и в один дых выпил всю кружку. Только зачем он глаза закрыл?

В чем тут забава была, я ни тогда, ни потом не понял.

Но понял только гораздо позже, зачем полоумный Микей глаза тогда закрыл. Не хотелось дурачку на умных лицах идиотский осклаб видеть. Ему, дурачку, и дальше среди этих людей надо будет жить. Но мне их, пустую потеху за грош покупающих и от той потехи млеющих, в жизни пришлось увидеть немало. И ведь никто (и я тоже!) не крикнул: «Остановитесь!» И не крикнут. Куда там — деньги уплачены!

— Афарин, Микей, загреб ты казну, — сказал тот, из чужого аула, выцарапал монеты из меховой подкладки и сунул Микею. Но Микей лишь головой покачал. И, ни на кого не глянув даже, вышел.

— Ай-хай, совсем люди заелись, и деньги не нужны, — удивился Маулетбай-Индюк. — Вот, ай…

— Ничего, живот подведет, так и прибежит. На, Сафуан, пусть у тебя побудут, — чужак вручил сбор продавцу. А малахай свой взбил и надел на голову. Смотрите, дескать, и копейка не зацепилась.

Я в лавке еще порядком проторчал, очередь все не доходила. Когда же с куском мыла вышел на улицу, Микей лежал возле завалинки, уткнувшись в снег лицом. То ли плачет, всхлипывает, то ли рвет его. Я долго стоял возле. «Микей, Микей-агай!» — звал я тихонько. Он не отвечал. А ведь как он красиво на губах играл! А теперь лежит лицом вниз. То ли рвет его, то ли плачет он, всхлипывает. Латаный-перелатаный чекмень до самых лопаток задрался.

— У, кяфыр! Уже нажрался! Тьфу! — сплюнула какая-то проходившая мимо старушка. — А тебе что здесь надо? — рыкнулась на меня. Ступай домой!

Придавленный виной за его муки, я побрел домой. Это было в прошлый базарный день. А сегодня я опять в ту лавку бегу. Когда я подходил к Сальмееву оврагу, день уже на сумерки перевалил. Вдруг я маленько струсил. Небось испугаешься — под этим мостом чертей разных видимо-невидимо. Хорошо, незлобивы хоть. Никого еще не тронули.

Когда я подбежал к лавке, Маулетбай-Индюк и Сафуан-Петух как раз навешивали на двери замок. У меня внутри рухнуло. Все пропало!..

— Дяденьки! — взмолился я. — Ради бога, не запирайте! Старшая Мать за спичками послала… Дяденьки!

— Заперто уже. Вон, видишь? — Сафуан-Петух показал на большой, величиной с лопух замок.

— Да, вижу… Только ведь и спички позарез нужны. Старшая Мать велела. Во тьме кромешной сидим, — сокрушался я. И про бурую нашу корову хотел сказать, но удержался. Засмеют еще. У этих двоих с милосердием негусто.

Но Маулетбай уходить от двери почему-то не спешил.

— Чей, говоришь, ты парень? — спросил он. Придуривается, делает вид, что не признал.

— Сам знаешь… Нурсафы парень, Старшей Матери сын…

— Может, Сафуан, дадим спичек, коли хорошо заплатит?

— Хорошо заплачу. Вот деньги, — и я тряхнул варежкой.

— Тут плата не деньгами. Ты свое умение покажи.

— Какое умение?

— Есть такое. Волшебное. Встань вон на ту бочку, помаши руками и крикни три раза: «Курлы! Курлы! Курлы!» — дверь лавки сама и откроется, — ухмыльнулся тот.

У меня дыхание перехватило. Кроме Пупка и Рукавказа, моих собственных прозвищ, есть у нас и прозвище родовое — Журавль. Вот куда метит Маулетбай! Индюк краснозобый! Мне его подбородок сразу зобом показался. «Пупок» скажут — в голове звенит, будто камнем по виску закатили, а уж «Журавля» услышать смерти страшнее. То помянут — меня одного осрамят, а это — всему роду позор.

— Не скажу! Хоть убейте, не скажу! Нет!

— Тогда и спичек нет. Сиди себе в кромешной тьме. В этот миг глянули на меня бездонные глаза нашей буренки. Будто сказать хочет: «Отелюсь я сегодня. А если поморозим теленка, как жить тогда?»

— Дяденьки! — я с треском переломил себя. — У меня собственное прозвище есть. Пупком меня дразнят. Коли так уж вышло, давайте его скажу… Даже четыре раза…

Но Маулетбай и слушать не хочет.

— Тоже мне прозвище — Пупок! — вконец обнаглел Индюк краснозобый! И прозвище мое уже не в прозвище! — Ты нам исконное давай, от отцов-дедов которое досталось.

Я уже про себя сдаваться начал. Бурая корова уже не в печали смотрит, а мычит в мольбе. Прошлогодний ее теленок такой же масти был и такой же красивый, и передние бабки были белые-белые. А счастья не было. Поел какой-то дурной травы и помер. От того горя буренка до сих пор очнуться не может. Мы на то надеемся, что вот родит нового теленка и в нем утешение найдет.

— Что, не нужны стали спички?

— Нужны.

Я пошел к стоящей возле завалинки бочке. Самому не залезть. Высоко.

— Поднимите! — сказал я.

Сафуан-Петух поставил меня на днище. Вот сейчас с высокого этого места взмахну я крылами и на весь мир и Маулетбаю с Сафуаном прямо в лицо прокричу: «Кулды-кулды, кукареку! Кукареку!» Сто раз прокричу, нет, тысячу раз. И правда, совсем уже было с языка сорвалось. Нет, удержал узду. Огляделся по сторонам. Никого не видать пока. Господи! До какого дня дожил! Сначала я крыльями помахал. Долго махал. Потом протяжно, ясно:

— Курлы-курлы! Курлы-курлы!

Совсем как журавль прокурлыкал, на совесть. И не три раза, а пять раз, десять раз, двадцать раз прокурлыкал.

Себе назло и тем двоим назло. И с каждым курлыканьем стыд и ярость во мне. Вовсю разошелся. Уже остановиться не могу:

— Курлы-курлы! Курлы-курлы!

«Вот вам, вот вам, подавитесь!» — кричу про себя.

— Ладно, хватит, хватит. Довольно, слазь, — вдруг заторопился Маулетбай. Я все так же, далеко вытянув шею, постоял еще немного и, раскинув крылья, спрыгнул на землю. Коли журавлем заделался, так уж до последнего перышка, коли в позор макнулся, так чтоб век помнить.

Сафуан откинул щеколду. Маулетбай вошел и зажег свечу.

— Сколько нужно? — спросил Индюк.

— На три копейки. Целиком. Вот… — я вынул руку из варежки. Горсть была пуста. Я вторую варежку снял. Нет. Единственный карман штанов целиком вывернул. Нет.

— Здесь же были. Медные три копейки…

— Вот тебе и три пуговицы! — квохтнул Сафуан-Петух. Но Маулетбай не засмеялся. Даже утешить попытался:

— Возле бочки, наверное, выпали, завтра подберем. Вот тебе спичек на три копейки, — и он сунул мне несколько коробков. Я считать не стал, затолкал в карман штанов. А внутри меня все полнится, полнится, наливается что-то… До дверей не дошел, заплакал навзрыд.

— Не плачь, глупый, не твое же, наше потерялось, — сказал вслед Маулетбай.

вернуться

12

Ямагат — общество.