Изменить стиль страницы

ПОТЕХИ РАДИ

Мало что Муртаза, теперь, кажется, и Салих за табак принялся, сказала Старшая Мать под вечер. — Совсем теперь в доме спички не держатся.

Куда эти спички уходят, только я один знаю. И Шайхаттар. Потому что мы в ихней бане в карты режемся. Что ни день, я две, а то и три коробки просаживаю. Невезучий я. Карта не идет. Я уже вконец обнищал. Но не отчаиваюсь. Рано или поздно, а фарт придет. Тогда я все состояние, что Шайхаттару спустил, назад верну. Семь копеек медных денег, четыре винтовочные гильзы, две булавки, ножик с костяной ручкой, который зять Мухтар подарил, и счетом без счета коробок спичек. А пока все это в прожорливом кармане Шайхаттара сидит. И не только законное свое достояние верну, но и его в долгах утоплю. Ничего, и на наши ворота жар-птица сядет. Вот увидите. Мне даже сон такой приснился: когда Шайхаттар уже все просадил и ничего не осталось, он начал свои волосы по волосинке выдирать и на кон ставить. Только и патлы все проиграл. И каждый волос сразу золотой нитью становился — бери и аркан плети. А лысая голова будто бы, как воробьиное яйцо, вся в веснушках. Схватился Шайхаттар за лысину и заплакал: «Только волосы верни! Только волосы! Сроду больше жульничать не буду! Коли не веришь — вот, камень съем!» — и с хрустом начал булыжник из банной каменки грызть. Много съел, чуть не всю каменку, только самые крупные остались. Да ведь и я не дурак, не поддался, не разжалобился. «Ладно, — говорю, — наяву разберемся».

Мне этот сон прошлой ночью приснился. А сегодня он у меня еще три пуговицы, два рыболовных крючка и последнюю коробку спичек выиграл. До нитки разоренный, приплелся я домой, а тут Старшая Мать грех белого пса на черного пса валит.

— Салих-агай не курит, Старшая Мать, — заступился я. Как же я свой заведомый грех на другого навешу?

— Что ни день, уйма спичек пропадает…

— Теперь, Старшая Мать, спички плохие стали делать. Три спички чиркнешь — одна зажжется. Потому и расходливы очень, — сказал я, что от людей слышал.

— Ты и смерти отговорку придумаешь, — улыбнулась Старшая Мать. Сходи-ка в лавку, пока не стемнело, принеси уж какие есть.

Хотя и лень порядком, но слова Старшей Матери не ослушаешься. Я ведь теперь самая верная ее опора. Отец и Младшая Мать всю мелкоту нашу в сани ссыпали и к моей сайрановской сестре Гайникамал отправились. Старшие братья лес заготовлять уехали, не вернулись еще. Дома я да она.

— Бурая корова последнее дохаживает. Вот отелится сегодня ночью, а нам и фонарь нечем зажечь. Дни-то вон какие лютые стоят. Как бы теленка не поморозить.

Это она дает понять, что поручение, которое я исполню, очень важное. Из всей нашей скотины я больше всех эту буренку люблю. Добрая она, приветливая, послушная, от стада не отобьется, со двора не убредет. Глянет на тебя полными глазами, так и душа проваливается. Будто есть у нее к тебе какие-то слова необыкновенные, только сказать не может. Иногда она мне кажется чем-то на Старшую Мать похожей. «Языка только нет», — думаю.

Старшая Мать положила мне в горстку денежку в три копейки.

— Держи в ладошке, а ладошку в варежке. Смотри, чтоб как с тем Сагидуллой не случилось.

Лавка от нас неблизко. (Мы ее еще «капиратиф» называем.) Там, где Городская с улицей Трех Петухов пересекаются. Туда через Сальмеев овраг нужно идти. Прежде страшно было, а теперь и не моргну даже. Продавцами там Маулетбай-Индюк и Сафуан-Петух. Прозвища в самый раз: чванливы, спесивы оба и людей высмеивать большие охотники.

Зажал я в горсти три копейки и припустил рысцой. Бегу, а сам про ту потеху с Сагидуллой вспоминаю, смеюсь про себя: «Вот ведь недотепа…» И впрямь умора! Зулейха-енге, что на Верхнем конце улицы живет, как-то Сагидулле бешмет шила. Дала мать ему в ладонь три пуговицы и говорит: «На, сынок, беги быстрей, отдай снохе три пуговицы, пусть к бешмету пришьет».

Зажал Сагидулла в ладони пуговицы и побежал, куда послали. Попутно с мальчишками конских яблок попинал, на Гарифовой горе на салазках покатался, постоял, посмотрел, как собак стравливают, а к вечеру и к Зулейхе-енге поспел. Как вошел, раскрыл ладонь и снохе сунул. И возгласил:

— На, сноха! Вот тебе три пуговицы! Смотрит, а в ладони пусто.

Теперь Сагидулла уже взрослым джигитом стал. Но тогдашнее его слово в ауле частенько повторяют, ходовым стало. Если что не задастся, не так выйдет, как ожидалось, говорят: «Вот тебе и три пуговицы!..»

Раньше я в лавку с охотой бегал. Теперь не люблю. Все кажется, что Микей-побродяжка лежит там на завалинке и потроха свои выташнивает, рвотой исходит… А все из-за этой страсти биться об заклад. Наши типтяры с утра до вечера об заклад биться готовы. Молодой ли, старый ли, даже самая мелкота, даже женщины и снохи-невестушки в любой спор хлопнуться рады. Про рыжеусого нашего свата Хисматуллу и не говорю уже. О нем еще речь будет. Живут на нашей улице две невестки — одна Гайша, другая Гульчира. На той неделе они тоже об заклад бились. На одну курицу. Гульчира говорит: «Хочешь, я с глухой Минзифы исподние штаны сниму? Сама снимет». А Гайша: «Куда тебе!» — подначивает. А та свое: «Сниму!» Гайша пуще подзуживает: «Нет! Нет! Нет!» Поймали каждая по курице, ноги связали, бросили посреди двора.

Глухая старушка Минзифа одна-одинешенька в крошечной лачужке свой век доживает. Сама бедная, а сама щедрая без удержу. Пришла Гульчира и говорит ей (а Гайша, значит, под окошком слушает):

— Матушка! Последняя надежда на тебя! Старшие братья из Кара-Якупа сани под тройкой за мной прислали, в гости зовут. А у меня все штаны исподние прохудились, не в чем и на люди выйти. Может, у тебя поисправней найдутся, одолжи-ка!

Матушка Минзифа тут же с головой в сундук нырнула. Достала штаны, показала. Но гульчире-привереде эти чем-то не глянулись. Весь сундук матушка перерыла, ничего другого нет. Ну и говорит тогда:

— Погоди-ка, сноха! На мне которые, вроде исправные. Понравятся, может? Вчера только надела. И заплат не особенно много.

Эти, разумеется, Гульчире понравились. Простоватая, без складки, без подкладки, старуха, радуясь, что угодила, тут же и сняла с себя.

Недаром про Гульчиру «у змеи когти обстригла» говорят. Хитра очень и своего не упустит.

А вот Микей совсем не хитрый. Будто и не человек вовсе, а так — для души гнездышко. Куда уходит, откуда приходит, никто не знает. Бродит себе по округе. В нашем ауле он в базарный день появляется. Дадут поест, прогонят — уйдет. Ни пользы от него, ни вреда. Скажут: «Чего ты все слоняешься, Микей? Приткнулся бы куда-нибудь, работу нашел». «Пробовал. Меня никакая работа не выдерживает». Микея, не то что Габбаса-дурачка, мальчишки не дразнят, камнями не кидаются. Окружат его и просят, чтобы на губах музыку сыграл. Он так на губах играет, что даже Мурагиму-гармонисту, наверное, завидно. Только мелодия не наша, то ли марийская, то ли кряшенская.[11] Но красивая, прямо душу рвет. Да и сам Микей на блуждающую песню похож: душа есть, а не наша.

В прошлый базарный день Младшая Мать послала меня за мылом. Лавка была полна народу. Скрипя мерзлыми лаптями, вошел Микей. Озяб, редкие усы заледенели.

— А, Микей! Дорогу Микею! — прокулдыкал Маулетбай-Индюк. — За каким товаром, богатый дядя?

— Хи-и, Маулетбай, — захихикал Микей. — Честь твою в храм, а в могилу — срам.

— Над чем смеешься, Микей? — вступил в разговор другой продавец, Сафуан-Петух.

— Над собой. Есть ли человек меня потешней? Живу в палатах, сижу на злате, штаны в заплатах… Видишь, сам кряшен, пью керосин.

Он еще хотел что-то пристегнуть, но Маулетбай уже зацепил конец его присказки и узелок завязал:

— А ты, Микей, и вправду керосин можешь выпить?

— Я? Керосин? Не знаю. Тут вся лавка загудела:

— Не сможет!

— Не по силам!

— Это кому не по силам? Микею?

Он хоть и ростом мал, да на отчаянности замешан, из отваги слеплен!

вернуться

11

Кряшен — крещеные татары.