Изменить стиль страницы

— Никак, заболел, — вздохнул он. — Не станет же здоровый человек до этого часу спать.

— Тут не угадаешь. Он человек при месте. Сам себе голова. Сколько хочет, столько спит.

С ленивым мычанием, поднимая вялую пыль, прошло стадо. Хозяйки, проводив скотину, разошлись по домам. Улица вновь опустела. Прошло часа два. И лишь тогда то там, то здесь поодиночке потянулись люди. И каждый то ли с недоумением, то ли с испугом поглядывал на двоих, которые, свесив ноги, беспечно сидели на двух концах желтого крыльца. Добро бы крыльцо-то было простое. Высоко же эти двое при-насестились. Нашли место.

— Нет, он и с виду был нездоров — знать, надорвался, бедняга, — решил Нурислам. — Рану-то на щеке видел? Тоже, наверное, воевал, вроде Кашфуллы.

— Ростом-статью моей Серебряночки пониже будет… однако не очень, вспомнив жену, Курбангали пригорюнился. — Таких ширококостных, таких дюжих, если хворь коснется, сразу с ног валит. И моя Серебряночка, коли живот схватит, так сразу и катится.

— Отъевшаяся лошадь от овода бесится. А худой — и слепень нипочем. У толстых всегда кожа тонкая.

— Я ведь, ровесник, Серебряночку свою не хаю, просто заскучалось вдруг.

Уже высоко стояло солнце, когда из проулка напротив показалось тучное тело Урманова. Сапоги с длинными голенищами, широко растопыренные галифе, высокая фуражка делали его еще величественней. Сидящих на крыльце он приметил еще из проулка, однако внимания своего на них не направил и, поднявшись по ступенькам, хотел, не замечая, пройти мимо. Но пройти не удалось. Издалека завидев Урманова, эти двое вскочили, когда же тот взошел на крыльцо, с достоинством приветствовали его.

— Мы тут уж бояться начали, не ровен час, думаем, захворал ты. Слава богу, жив-здоров… — обрадовался Нурислам. И одной лишь добротой сияли его глаза.

— Опять вы?

— Опять уж…

— Что вам нужно? — Припухлые веки Урманова гневно разлетелись, но в самих глазах гнева не было.

— Да все это… вчерашнее. За Зулькарнаева Кашфуллу хлопочем. Не признал ты нас, из Кулуша мы.

— Признал.

Никогда этот чекист, как уже сказано было, не ослаблял своих поводьев, но тут дрогнул. Рыкнуть бы, нагнать страха на двух этих созданий божьих… То-то и оно, что «божьих созданий», — оттого Урманов и задержал шаг, на миг только замешкался.

— Коли не забыл, спасибо.

— Заходите! — Урманов пошел впереди. В комнате кроме хозяйского был еще один стул. Урманов сел и указал на другой: — У кого ноги болят, может сесть.

— Покуда не жалуемся, можем и постоять.

— Как хотите. — Чекист поднял голову и посмотрел на Нурислама: — Ну?..

— Не знаем, как и сказать, «агай» или «товарищ»?

— Все равно.

— Очень мы сильно беспокоимся, агай.

Лицо Урманова разом потемнело, но голос остался ровен:

— Враг народа ваш Зулькарнаев Кашфулла…

«Враг народа» — эти два страшных слова Нурисламу и Курбангали знакомы. Про них и по радио говорят, и в газетах пишут, и в народе много чего слышно. У двух приятелей сердца похолодели. Не так просто, значит, исчез их друг. Вот оно, лихо — вчера подумали, сегодня перед глазами встало.

Урманов, конечно, из чугуна отлит, но и они не из глины слеплены.

— Чей, говоришь, враг? — понять понял, но не поверил Нурислам.

— Народа.

— Какого народа?

— Что значит какого? Народ — он народ и есть.

— Его народ мы — кулушевские. Так какой же он нам враг? И отродясь не был. Пойди спроси, весь аул скажет.

— Он всему советскому народу враг.

— Сам, один? — Курбангали даже присел. — Всему народу? Сразу? Ну, нет! Мы его как облупленного знаем, что с лица, что с подкладки. Не такой он человек, чтобы злобу в себе носить. Кто-то вам голову морочит, товарищ, друг кулушевского народа врагом советского народа быть не может. А по-вашему так и выходит. Один и тот же человек? Брось, агай! Никто этому не поверит.

Урманов вскинулся было, но снова успокоился, решил, видимо, услышать их доводы до конца. Однако, подумал он, не мешает слегка и припугнуть их.

— Вы, адвокаты недопеченные… Защищая врага народа, вы сами преступление совершаете! Это вам понятно?

— Мы? Преступление? Ты только глянь, Нурислам, ты только послушай, что этот агай говорит, — удивился Курбангали. Но свои полные удивления голубые глаза уставил не на спутника, а на Урманова.

— По закону — преступники! — отрезал тот. — Я и посадить вас могу.

— Нас, агай, сажать нельзя, — мягко, увещающе сказал Нурислам. — Мы сядем, а работа будет стоять. Через неделю жатва начинается. Я сам на косилке буду работать, а вот товарищ — на лобогрейке. Мальчики мои лошадей будут погонять. Урожай в этом году хороший, надо все собрать, чтоб ничего не пропало.

— Там тоже работа найдется, — Урманов подбородком показал куда-то.

— Пусть там свою работу делают, а мы тут свою. Сидит Урманов и простоте человеческой удивляется. Ишь, как смело говорят. Тут разве только дурак не поймет или сумасшедший. Эти же двое… Не сказать, что совсем уж без хитрости, но простоваты — сразу видать. Не то разве сами, своей волей, своими ногами, сюда к нему явились бы? Где уж там виноватого — только подозрение на ком, и тех никто защитить не посмеет. Таких Урманов не помнит, покуда такого не встречал. А эти двое безоглядных по сторонам не смотрят, знай свое гнут. Одно слово — дураковаты. Прямодушным простакам он еще сострадать может, а вот льстецов с медовым языком напрочь душа не принимает.

— Ты, агай, все про нас да про нас. Ты лучше на нас своего золотого времени зря не теряй, — посоветовал Нурислам. — Пусть лучше нам председателя вместе с его печатью вернут поскорей.

— Он враг народа. Под статью подпадает.

— Опять! Вот нашел врага! Зачем же он против белых дрался, кровь свою проливал? Зачем столько лет на Советскую власть работал, сна-отдыха не знал? — Нурислам так разгорячился, что даже фуражку снял. — «Тем, кто беден — вера и опора, кто в беде — защита от позора, добрым людям — сердцу утешенье, а врагам он — молния отмщенья», вот он какой! А кто враг, мы тоже знаем. Кто народ грабит, людей истязает, вот кто враг. Вот, скажем… кхм… — Он хотел сказать про Лису Мухтасима, уже сосланного, и про вора Му-ратшу, который не успеет в тюрьму залезть, как уже обратно на свет вылез, глаза продрал, смотрит, что украсть, но удержался.

Урманов же не гневен и не озабочен. Сидит, слушает. Но чувствует какое-то облегчение. И это удивительно. Вдруг понимает: да ведь суставы-то больше не ноют! Урманов глянул на вспотевшую, красными пятнами просвечивающую сквозь редкие волосики лысину Нурислама и почувствовал что-то вроде жалости. «Второй день здесь крутятся. Не выгоды себе ищут, а правды хотят. То есть — своей правды. Какая она маленькая, эта их правда, перед силой времени. Я же здесь не правду доказываю, а чье-то преступление. Вот моя обязанность. Мой долг». Вот такие отрывочные мысли промелькнули в голове чекиста, и он, вопреки служебным правилам, решил сказать им, в чем обвиняется Зулькарнаев. Да, почему-то так и решил. Натурой своей и революционным воспитанием Урманов человек прямой и честный. Но четверть века сражался он с классовым врагом, был нещадно бит, кровь свою проливал, переносил боль и страдания — и очерствела, коркой запеклась его душа. Порою классовая бдительность становилась классовой подозрительностью. Вместо вопроса: «Это друг?» — вставал другой: «А не враг ли это?» В Булак его недавно прислали из Москвы. Ни мест этих, ни людей здешних не знает. Может, такой человек и нужен был, который не знает. О том, что Зулькарнаев проливал свою кровь на гражданской, он, разумеется, знал. К людям, получившим раны от руки классового врага, у него было особое отношение. «Кто кровь проливал, тот душу не продаст», — говаривал он когда-то. Но события последних двух-трех лет круто изменили его мнение. «Мало ли их, предателей своего класса? К таким вдвое, нет, втрое нужно быть беспощадней».

Напоминать, что, мол, сказанное здесь — здесь и остаться должно, иначе — не поздоровится, Урманов не стал, сразу перешел к делу.