Изменить стиль страницы

Мы снова летим. Теперь уже на северо-запад. Внизу опять равнина, изрезанная окопами и траншеями. Монограмма, которую завоеватель оставил на советской земле, бледнеет и исчезает. На самом горизонте, где-то рядом с восходящим солнцем, еще на миг в последний раз показалась причудливая мозаика Сталинграда. На десятки километров по волжскому берегу протянулся город, узкий и длинный. Прекрасный город! Его нелегко забыть и трудно описать, потому что он не только памятник мужества, но и источник энергии, пример сознательного, непрерывного усилия, живой завет каждому, кто умеет видеть и способен учиться. Вот что такое Сталинград! Таким он предстал перед нами в один из апрельских дней, и таким он навсегда останется в моей памяти.

Пределы{13}

© Перевод А. Романенко

Поезд мчится по равнине Срема. Воскресная послеполуденная пора. Тусклый свет ноябрьского дня. Над пустынными полями сильный ветер. В окно вагона я вижу, как порывистый юго-западный ветер несет сухие кукурузные листья, как они плывут в воздухе, взлетают и сталкиваются, поднимаются и опускаются, напоминая то парусную яхту, то заблудившуюся чайку с темными крыльями.

Вот так и пейзажи могут обманывать, как мы обманываемся, глядя на них.

Мы едем по горной местности в Восточной Боснии. Высокие вершины, голые или лесистые, всегда крутые склоны, живописные ущелья, на которых лепятся одинокие сосны, глубокие каньоны с бурными зелеными и пенящимися реками. Повсюду резкие и разорванные линии рассекают или заслоняют небо, а нам кажется, будто все эти исполинские формы обрушиваются с воем прямо на нас. Все здесь сурово и агрессивно, все выглядит необычайным и значительным, все рождает чувство романтического восхищения, неразлучно связанного с чем-то, похожим на страх, и вызывает мысль о том, что в этих пределах происходили необыкновенные события, великие исторические перевороты. А на самом деле это спокойный и заброшенный, ничем не знаменитый безымянный край, которого не коснулась история или по которому, может быть, она некогда и прошла, торопясь к далеким целям в других местах, но так и не затронула его безымянное, серое существование с неизменной чередой уныло сменяющих друг друга природных процессов возникновения, развития и умирания.

Совсем иное, противоположное чувство возникает, когда едешь по равнине Срема или Бачки. В глаза бросаются лишь бесчисленные и бесконечные борозды; в зависимости от скорости поезда они или раскрываются и складываются в непрерывной причудливой игре разноцветных вееров слева и справа от нас, или превращаются в разлившиеся темно-зеленые воды, которые стремительно стекают к резкой черте на горизонте, где их ожидает невидимое и бездонное падение. Едва различимы крыши сел, утонувших в ложбинках и скудной последней зелени деревьев, и только одинокая колокольня иногда возвышается над ними, однако и она теряется в однообразии хмурой равнины и серого неба, незначительная и по форме, и по своему стремлению возвыситься. Здесь не на чем остановить взгляд вплоть до самой дальней черты, которая уже не земля и над которой простирается небо, тоже однообразное и бескрайнее, словно и его составляют лишь лазурные, золотые или серые нивы для неведомых нам злаков. Здесь тоже все движется и летит, но будто хочет убежать от нас, таясь и пригибаясь то в одну, то в другую сторону, подобно стелющейся траве или низко летящей птице. Бесформенно и приземленно все, на что ни взглянешь, и все напоминает о буднях, о бесконечной скуке и повседневной жизни. На самом же деле эта равнина — арена великих исторических событий и столкновений со времен переселения народов и обороны Рима, многовековых турецких походов и войн и до партизанских баз и великих битв в недавней борьбе наших народов против фашизма. Эту равнину с давних пор вдоль и поперек бороздили переселенцы, беженцы и огромные армии; названия хуторов, сел и маленьких городков здесь часто означают места, где проходили великие битвы и заключались исторические мирные договоры. Однако ни о чем подобном не говорит этот край. Такова равнина: тихая и невзрачная, она рожает, молчит и прикидывается ничего не знающей, всегда готовая превратиться в арену созидания или разрушения.

Так вот и земные пределы могут обмануть на мгновение чувства и мысль человека, показать и сказать одно, а быть совсем другим и означать совсем другое.

Воскресная послеполуденная пора. Поезд с грохотом мчится по серой равнине Срема. Взглянув в окно вагона, я вижу, как ветер по-прежнему несет сухой кукурузный лист, вот он отстал и чернеет на фоне серого неба, подобно запоздавшей птице, имя которой уже не угадаешь.

Лица{14}

© Перевод А. Романенко

На звездное небо и человеческие лица нельзя наглядеться. Смотришь все уже видано-перевидано, а незнакомо, известно, а ново. Лицо — это цветок на стебле, который зовется человеком. Цветок этот всегда в движении, выражение его постоянно меняется, на нем отражается то смех, то восторг, то задумчивость, которые вдруг сменяются бессловесной тупостью или оцепенением мертвой природы.

С тех пор как я помню себя, человеческие лица для меня самая яркая и самая притягательная часть окружающего мира. Я помню многие края и города и могу вызвать их в памяти, когда угодно и насколько угодно, но человеческие лица, которые я видел во сне или наяву, приходят сами по себе и стоят перед моим взором мучительно долго или до боли мимолетно, живут рядом со мной или странным образом и навсегда исчезают, так что никакими усилиями их уже не вернешь. То возникает в памяти одно-единственное лицо и долго мерцает передо мной, заслоняя весь мир, а то нахлынут сотни, тысячи лиц, грозя буйным своим разливом затопить и унести мое сознание. И если края и города я вижу через себя и как часть себя, то мои разговоры и расчеты с человеческими лицами бесконечны. На них для меня начертаны все дороги мира, все помыслы и все дела, все желания и нужды, все возможности человека, все, что его поддерживает и возвышает, все, что его отравляет и убивает. Все, о чем человек мечтает и что редко сбывается, а то и никогда не сбывается, получает в них свое отражение, имя и голос.

Поодиночке или вереницей человеческие лица проходят передо мной. Одни возникают безмолвно, сами собой или по неизвестному мне поводу, а другие — словно по уговору, по какому-то знаку, слову или фразе, которые от них неотделимы.

* * *

Крестьянин в годах. Крестьянские лица точит и сушит труд и земледельческие заботы, солнце и дождь, ветер и снег. Изо дня в день крестьянину приходится стискивать зубы в судорожном усилии, жмуриться и мигать, защищая глаза от немилосердного солнца, мороза или метели — все это покрывает его лицо морщинами в разных направлениях и придает ему цвет бурой или черной земли, над которой он так часто гнет спину. Страх ловушки и обмана, стремление угадать чужие мысли и планы и до времени не выдать своих — все это тоже накладывает свою печать на крестьянские лица. И прежде чем крестьянину стукнет сорок, лицо его уже полностью сформировано. Кожа заскорузлая и темная, мышцы четко выделяются. Кадык выпирает, шея морщинистая и широкая. Глаза смотрят не прямо, как в молодые годы, а каждый косит немного в свою сторону. Все отработано и отделено одно от другого, и надо всем царит равновесие и покой зрелых лет.

* * *

За что вы меня прогоняете? — слышу я и — вижу. Вижу старый сарай, законченный, усыпанный жомом и сухими косточками, заваленный кадушками и всевозможным сором, продуваемый вечными сквозняками. В широких дверях стоит газда Марко. Я вижу только спину, а точнее — его суконные штаны и низкие турецкие туфли. Потому что мне не больше шести лет и я сижу на толстой балке с полными пригоршнями чернослива. Но зато мне хорошо виден низенький, тщедушный батрак в залатанной и все же рваной одежде. Судя по этой одежде и по тому, как он держится, это не крестьянин, не городской рабочий, не нищий, не юродивый, не человек, занимающий хоть какое-то место в обществе. И лицо у него не такое, особенное лицо. Сморщенное, серое, если вообще может идти речь о цвете, по этому лицу невозможно определить возраст, оно вообще ни о чем не говорит, кроме как о смиренном скудоумии. Глаза, нос, рот, борода — все это на месте, но лишь одно общее выражение объединяет их — горе. Это и не болезнь, и не голод, и не бедность, а все вместе, накопленное многими поколениями, сбитое в новый своеобразный вид горя, у которого тысячи причин и потому нет ни имени, ни лекарства.