Изменить стиль страницы

Цирк был совсем готов. Около него толпились рабочие, бездельники и чернокожие солдаты колониальных войск. С шипеньем горели у входа карбидные фонари, хотя еще было светло. Вокруг них собирались первые бабочки и оживленная детвора.

В кафе было тихо, почти пусто. Я сел за тот же столик, за каким мы сидели вчера, и заказал один из тех южных напитков, которые настолько охлаждаются, что вызывают жажду, а оказавшись во рту, не дают того наслаждения, которое сулят своим ярким цветом. Словом, один из тех напитков, у которых лучше всего их название. Некоторое время я сидел спокойно, но мало-помалу моя уверенность пошатнулась и перешла в нервозное ожидание. Меня начало мучить разочарование, на которое я не имел права. Я припоминал все, что говорил вчера пожилой господин, и повторял про себя, то, о чем намеревался его спросить. Тогда мне впервые пришла в голову мысль записать то, что я от него услышал.

Снаружи сгущалась тьма. Зажгли первую лампочку, у зеркала, над кассой. Чтоб скрасить ожидание, я попросил чернил и бумаги. Это вызвало немалое замешательство и некоторую дискуссию между хозяином и прислугой. Словно я попросил какое-нибудь экзотическое кушанье. Официант, кажется, собирался мне ответить: этого не держим. Но хозяин послал его в свою квартиру, куда вела дверь из зала. Тот появился оттуда снабженный всем, что полагалось. Кипа толстой бумаги, купленной на аукционе какой-то обанкротившейся фирмы. Огромная черная чернильница, каких теперь не увидишь. Черное заржавелое французское перо, тонкое, как змеиный язык.

Я поздно вышел из кафе, так как два часа провел за писанием, тщетно поджидая вчерашнего собеседника. Хозяин уже отужинал и теперь со своими гостями играл в карты на куске зеленого сукна.

Перед кафе было пусто, но возле цирка по-прежнему толпились горластые зрители под ярким и неприятным светом карбидных ламп, которые придавали лицам бледное и сонное выражение и вызывали в глазах нездоровый блеск. Вдруг мне показалось, будто возле толпы в полутьме мелькнул сутулый старик в сюртуке старинного фасона, высокой шляпе и с тростью в руке. И тут же я потерял его из виду. Я рванулся сквозь толпу. Люди, поглощенные зрелищем, не уступали дороги. Пробираясь через толпу и толкаясь, я осмотрел весь пустырь, но старика и след простыл. Невысокий человек в спортивном костюме, возле которого я, запыхавшись, остановился, громко меня выбранил:

— Чего вы толкаетесь? Что за манера? Карманники так себя ведут.

Мне пришлось отказаться от дальнейших поисков того, что невозможно найти. Усталый, я вернулся в город. А на другой день рано утром оставил Бордо навсегда.

Байрон в Синтре{9}

© Перевод А. Романенко

По пути в Синтру Байрон повздорил со своими спутниками. Никак они не могли договориться о том, как возвращаться обратно. По глазам своих слуг он видел, что те, по обыкновению, не одобряли его, беря в таких случаях сторону его противников, и это особенно выводило его из себя.

Он покинул спутников, едва миновали ворота парка. Было воскресенье. Откуда-то доносилась музыка. Чтоб дать выход раздражению, он пустился вверх по ступенькам, подкидывая короткую хромую ногу и забыв, что выглядит смешным, когда бежит. Впереди открывались новые террасы, новые тропинки, горизонт становился шире: двенадцать миль зеленой равнины, окаймленной поясом моря и бесконечностью неба. Он не испытывал усталости. Казалось, он рос, а не поднимался ввысь. Кругом ни души. Даже птиц нет. Вот наконец страна, в которой одиночество — радость, думал он.

Спеша по тропинкам, вырезанным в крепостных стенах, с неизменным видом на далекие сады и еще более далекое море, он вдруг увидел девушку неопределенного возраста. Она стояла у края стены, возле невысокой сторожевой башни из камня, запущенной и пустынной. Возникла она внезапно, словно ниспосланная откуда-то кем-то с каким-то наказом. В чистом платье белого полотна, со смуглым лицом африканского типа, небольшим носом с широкими ноздрями, говорившим о непосредственности натуры, и умными глазами, полными здоровья и веселья. Она приветствовала иностранца непонятными словами, стыдливо и тихо, но в ее голосе и движениях заключалось больше, чем простое приветствие, хотя он и не понимал, что же там было еще. Он ответил и замер на месте. Она также остановилась. Медленно покачиваясь, она с улыбкой смотрела ему прямо в глаза, увлажняя языком всегда сухие губы. Нет ничего более волнующего, чем губы португальских женщин! В них есть что-то и от растительного мира, и от мира минералов. Неправильные, словно ненароком лопнувший плод, они говорят о пылкой, темной и сладкой крови, что течет в этом некрупном и зрелом теле. Лишь по краям они очерчены четче, как губы у женщин кавказской расы, но и эти уголки исчезают в неопределенной тени, словно жилки на листьях дерева. «Должно быть, я выгляжу ужасно смешным и неуверенным со своими непонятными намерениями», — думал он. Изо всех сил стремился он казаться естественным и простодушным. Изо всех сил, сколько их у него еще было. Ибо внутри его уже полыхало пламя. Будто все, к чему он издавна стремился всем своим существом, и много более того, он встретил на этом зеленом холме. Неведомая злая сила, изгнавшая его из Англии и гонявшая по свету, словно нарочно привела его сейчас сюда.

Над двойной бездной: одной из серых скал и зеленых круч, и другой — из всего, что не дозволено и невозможно, — его воображение, возбужденное горным воздухом и близостью женщины, мчалось со смертоносной быстротой. В молниеносных видениях, разгоравшихся от этого маленького создания, как лесной пожар от пастушьего костра, Байрон впервые обладал всем, что сулят мечты, чего никогда не дают женщины и чего постоянно лишает нас жизнь. Все это неслось теперь по его жилам вместе с закипевшей кровью.

Однако он тут же гасил всякое желание и новой, освобожденной и светлой мыслью охватывал это веселое и улыбающееся создание, и мысль эта наполняла его бесконечным стыдом и неловкостью, безграничным уважением к человеческой личности — величайшей живой святыне.

Он продолжал переминаться с ноги на ногу или медленно обходил вокруг девушки, которая непрестанно поворачивалась к нему, не отводя глаз от его взгляда и следя за каждым его движением. Байрон пытался что-то говорить. Ему казалось, будто она тоже что-то говорит. Так они глядели друг на друга и кружились на месте, точно два зверька, маленький и большой, что обнюхивают и изучают друг друга, прежде чем начать странную игру, в которой будут чередоваться ласки и обиды. И пока, как заколдованный, он топтался вокруг нее, его чувства обострились до чрезвычайности. Он видел чистые белки ее глаз, какие бывают только у примитивных, совсем молодых женщин, и блестящие, как топазы, зрачки. И на расстоянии, отдельно от всего, ощущал аромат ее смуглого тела и сухих волос, запах ослепительного полотна, выбеленного солнцем. Казалось, в нем не один человек и каждое его чувство живет лишь собой и столь интенсивной жизнью, что это одновременно и обогащает его, и умерщвляет. Теперь он мог сказать, что знает цену истинному восторгу и забвению! В аду, чем является, по сути дела, жизнь человека, живущего чувствами, подобные мгновения редки — это неожиданные оазисы, в которых нельзя ни остановиться, ни задержаться.

Тут снизу, из темных кустов, в которых пропадала дорога, донеслись голоса. Байрон вздрогнул, словно пробужденный от сна, и продолжил свой прерванный бег по крутизне, даже не попрощавшись с удивленной девушкой.

Он долго бродил по узким тропам и кручам. Наконец они сами привели его к дворцу, от которого он ушел. На каменных скамьях его уже ожидали спутники.

Они возвратились в Лиссабон тем же путем, каким и приехали, как предлагали его спутники и чему прежде Байрон так противился. Теперь он не произнес ни слова. Он вообще был тих как ягненок и полон какого-то особого внимания не только к людям, но и к вещам.