Изменить стиль страницы

— Не хочу дышать. Не хочу! — задыхаясь от ярости, твердила она.

Она шагала из одного угла клетки в другой и вдруг заметила, что сторож отошел и оставил свою складную табуретку у самой двери. Сперва она долго смотрела на нее, а потом, опустившись на корточки, просунула руку между жердями, схватила табуретку за ножку и стала ее вертеть, так и сяк, пока не сложила и не втащила в клетку. Не пытаясь что-либо осознать и как-либо объяснить себе свои действия, она отошла к противоположной стороне клетки, разложила табуретку и поставила ее возле стенки, а затем встала на нее — так дети, оставшись одни, придумывают себе новые, необычные забавы.

Все сильнее прижималась она спиной к лесинам клетки, все глубже заклинивая между ними затылок. И одновременно крепко упиралась ногами в табуретку.

Давно, в детстве, она любила забираться в деревянное кресло, в котором имел право сидеть только отец, и раскачивалась всем своим маленьким телом на двух из трех его ножек. Она качалась, испытывая болезненное наслаждение от страха, что может потерять равновесие и упасть вместе с креслом. Нечто подобное она ощущала сейчас. Она раскачивалась, раскачивалась — вот-вот упадет! — и вновь обретала равновесие, но с каждым разом все больше теряла его и сильное запрокидывала голову и глубже заклинивала ее между жердями. Невыносимая боль обжигала огнем. Да, огнем, он ей и нужен в этот миг, когда, напрягая все силы своего молодого тела, обычно направленные к спасению и самозащите, она идет навстречу гибели. Исчезнуть, чтобы исчез мир.

Пусть исчезнет мир, то, что живет и дышит, что реально и осязаемо, что связано с людьми, с огнем, войной, убийством или рабством. Пусть исчезнет мир! Или чтоб его вовсе не было? Да, чтоб его не было! Так лучше. Значит, не было бы ни крови, ни пожарищ, ни плена, ни печали, ни разлуки с людьми. Ничего!

Она опиралась на твердую опору затылком и ступнями ног, а между этими двумя точками дугой изгибалось ее тело, подобное телу мертвой рыбы. Приглушенно постанывая от боли, она стискивала зубы и напрягала мышцы. Ей казалось, что так можно остановить и само сердце; сведет судорога и в конце концов сердце остановится, наступит тьма, которая никогда не рассеется, и разом исчезнут и она, и мир.

Она продолжала упираться изо всех сил, и затылком, зажатым между двумя сучковатыми жердями, чувствовала возраставшую боль, переходившую в отупение. Так ведь это она вместе с большим отцовским креслом времен ее детства перевернулась и застыла в неестественном положении; ступни ее ног не касаются больше ни табуретки, ни мелкого булыжника, тело висит вдоль деревянных жердей, а шея зажата ими.

Словно бы мир перевернулся; на ее ступни, оставшиеся без опоры, навалилась всей своей тяжестью земля и безжалостно вбивает ее голову глубже и глубже между двумя твердыми жердями, которые превратились в петлю, в ущелье, и сквозь него теперь нужно пройти куда-то в другой мир, как в миг своего появления на этот свет. Тупо и легко, но неожиданно больно что-то хрустнуло в шейных позвонках, и одновременно с этим звуком по телу поползла волна мрака.

Но, прежде чем темная обжигающая волна успела ее поглотить целиком, еще раз ожили инстинкт и страх: она вдруг подумала, что грядет спасение и она возвращается в прежнее состояние. Молнией сверкнуло новое могучее желание избавиться и защититься от этого сжатия, вырваться из этих тисков. Нет, только не это! Не смерть! Пусть боль, пусть мучение, но только не смерть. Жить, только жить, любой ценой, как бы то ни было и где бы то ни было, пусть без близких, пусть рабыней. Но это длилось столько же, сколько длится вспышка молнии. Еще раз дрогнуло тело, ударилось о доски и застыло, повиснув на них всей своей тяжестью.

Не выдержав напряжения, мышцы быстро ослабевали одна за другой. Глаза, мысли заливала тьма, которой невозможно было больше противостоять, поскольку и она сама становилась частью этой тьмы и неподвижности. Теперь мир, независимо от ее желания, исчезает в самом деле. Безвозвратно. Полностью и навсегда.

Вялое и обмякшее тело висело неподвижно.

Один из двух сторожей прошел мимо и, бросив равнодушный взгляд на клетку, увидел большое тело красивой рабыни, повисшее с зажатой между двумя жердями головой. Он испуганно вскрикнул, позвал товарища, у которого были ключи.

Оба одновременно ворвались в клетку. Тело девушки еще было теплым. Лицо побледнело и уже чуть изменилось. Потрясенные и растерянные, они с трудом приподняли ее и освободили голову. И, точно погружаясь в себя, мертвое тело, скрючившись, опустилось на землю. Они выпрямили его и, встав на колени, пытались вернуть девушку к жизни, но безуспешно.

Прошло много времени. Наконец, поднявшись на ноги, сторожа долго стояли, бессильно повесив руки, справа и слева от тела. Не мигая, молча, глядели они друг на друга, спрашивая взглядами, кто решится первым предстать перед хозяином, посмотреть ему в глаза и рассказать о большом убытке, который он потерпел.

Две жизни

А сегодня утром и море пришло под окна моего сараевского дома на склоне — далекое Средиземное море! — и разбудило меня плеском своих волн и гулом машин на старинном белом корабле каботажного плавания в Генуэзском заливе. Это был сон, но сон, который и наяву не покидал меня и долго и упорно преследовал мою память незначительным, но живым воспоминанием.

Когда-то, путешествуя с двумя приятелями по Северной Италии, неподалеку от древнего приморского города мы посетили одного чудака, страстного собирателя предметов старины. Еще на корабле из разговоров я узнал много подробностей о его жизни.

Было известно, что он принадлежал к состоятельному и известному буржуазному семейству в Генуе. Все называли его профессором, хотя, еще будучи молодым тридцатилетним человеком, он оставил место преподавателя в высшем мореходном училище и удалился в это захолустье. Дом его стоял на отшибе, километрах в трех от побережья и сонного городка, стиснутый крутыми склонами холмов и целиком потонувший в зелени. Тропинка, которая вела к нему, была каменистой и запущенной.

Здесь и жил этот человек, поддерживая лишь мимолетные контакты с горожанами и многочисленными посетителями туристами, оригинал и отшельник. Он сам готовил себе еду, которая состояла из хлеба, молока и свежих или вареных фруктов, сам ухаживал с помощью глухонемого садовника из соседней деревни за садом и огородом. Он разводил голубей и другую птицу и, по обыкновению, сам убирал те пять-шесть комнат на втором этаже, где хранились произведения искусства и раритеты из Европы, Африки и Азии. Здесь были редкие образцы мебели, различных инструментов, конской сбруи, колокола и колокольчики, свирели и барабаны, блюда и низкие восточные столики, посуда, лампы, фонари и подсвечники всех видов и форм, картины, карты, знамена и морские сигнальные флаги. Только оружие почти не было представлено. В большинстве своем это были предметы диковинные и редкостные по своему виду, происхождению и даже по названию, подчас связанные с какой-нибудь любопытной историей. Иной музей мог бы позавидовать коллекции этого анахорета.

Кое-что из этих вещей профессор получил по наследству, но большую часть приобрел во время своих путешествий в молодые годы. Он продолжал и теперь пополнять и обновлять свое собрание, покупал или обменивался. Он сам содержал в порядке свои экспонаты и давал о них пространные и интересные пояснения посетителям, которых оказывалось немало, особенно летом. Люди давно привыкли считать уединенный дом профессора музеем, своего рода общим достоянием, а его самого — добровольным основателем, хранителем и экскурсоводом. Он исполнял свои обязанности серьезно, с каким-то странным рвением. (Отдельных посетителей, которым он хотел оказать особое внимание, профессор водил к своей скромной гробнице, выложенной белым камнем и укрытой в густой зелени сада, с улыбкой объясняя, что в своем завещании распорядился похоронить себя здесь, а имущество передать общине.) И все же его никак нельзя было назвать угрюмым мизантропом. Исполненный внутреннего достоинства, сдержанный, но жизнерадостный, учтивый со всеми, он и с малым ребенком здоровался приветливо и чуть смущенно. Тем не менее нельзя сказать, чтобы местные жители очень его любили; многие и по прошествии стольких лет, после несомненных доказательств бескорыстия и человеколюбия, сторонились его, хотя и уважали в нем человека чистой души и добрых побуждений. У него была масса знакомых по всей Италии да и за ее пределами. Туристы, однажды побывавшие у него в музее, часто писали ему и присылали благодарственные письма или рекомендации, книги, газеты или проспекты. Он переписывался со многими антикварами, любителями и коллекционерами старины. Каждую зиму он уезжал на две-три недели, запирая свое собрание и оставляя на нижнем этаже дома сторожем глухонемого садовника. Во время этих отлучек он навещал своих многочисленных знакомых и коллег и осматривал музеи и библиотеки.