Изменить стиль страницы

Газда Андрия взмахивает рукой, жена следит за его движениями, каждое из которых означает некую крупную реформу. Ибо он уже принял доверенную ему миссию реформатора народного хозяйства.

— Я бы ни с кем не посчитался, понимаешь? Принял бы и выслушал каждого, но ни жалеть, ни церемониться бы не стал. Не признаю я никаких «смягчающих обстоятельств». Если кто нерадив, неисполнителен, ненадежен — голова долой, без пощады. Кто-нибудь приходит: «О, господин министр, смилуйтесь. Этот человек такой-то и такой-то, жена, дети малые!» А я холоден, как скала. Неумолим. И ты бы только посмотрела, как дело сразу пошло бы по-другому. Долго бы помнили и рассказывали, как Андрия Зерекович взял кормило государства в свои руки.

Перед глазами жены две узловатые и волосатые руки держат и энергично поворачивают это воображаемое кормило.

Наконец кончается и это словоизвержение. Щеточник зевает и потягивается. Глаза глядят сонно и слезятся. Но теперь все чаще случается, что и постель не приносит желанной тишины. Закончив свои долгие и сложные процедуры, щеточник не ложится, а присаживается на край жениной кровати, подбирает одну ногу под себя и продолжает ораторствовать.

На больших белых подушках из чешского полотна вырисовывается обрамленное густыми черными волосами правильное лицо жены с синими глазами, а ее обнаженная шея и грудь, приподнимающая легкое одеяло, говорят о здоровье, нерастраченной силе и спокойной красоте.

Однако газда Андрия ничего этого не видит, а смотрит сквозь жену и окружающие ее предметы в далекие края своих грез тем взором, каким тщеславные люди смотрятся в зеркало.

Приглушенным и полным значительности голосом, сопровождая свои слова на сей раз острым, пронзительным взглядом, газда Андрия, в полном неглиже, продолжает начатый вечером разговор:

— Никто не подозревает, до какой степени я могу быть строгим и неумолимым. Да, да, мало кто меня знает по-настоящему. Думают, что я вот такой услужливый, любезный и предупредительный от недостатка силы и смелости, что я будто бы человек мягкий и жалостливый. Но только ошибаются они. Я лютая змея! Арнаут! Я бы, если бы это потребовалось государству, гнал со службы, посылал на каторгу и казнил, если понадобится. Да-да, казнил, казнил! И глазом бы не моргнул. Только поглядел бы дело, разобрался, вынес приговор, и раз! раз! раз!

Тут газда Андрия, показывая, как рубят головы, ударяет ребром правой ладони по сжатой в кулак левой руке. По противоположной стене простерлась, точно какое-то доисторическое животное, его вытянутая тень, а его руки, символически отсекающие головы, кажутся беспокойными челюстями этого зверя.

Женщина смотрит на маленького волосатого человечка в ночной рубашке и теплом белье, с белым колпаком на голове. Когда он взмахивает руками, из-под рубашки то и дело выглядывает ступня подогнутой ноги. Показывается то твердый и большой, вросший в тело ноготь на большом пальце, то шишковатая пятка, сухая и бескровная, как у мумии. Женщина на мгновение закрывает уставшие глаза. На ее тяжелые веки ложатся серебристые блики от ночника на тумбочке. Но и тогда она слышит, как над нею запыхавшийся человек продолжает свое государственное дело.

— Раз! Раз! Раз! — Дико и страстно звучит его голос.

Снова открыв глаза, она видит его недоверчивый и пронзительный взгляд, который ищет на ее лице выражение согласия или отрицания. А потом, в доказательство того, что он не трус и не тряпка, он рассказывает ей случай из своей молодости. Всего этих случаев насчитывается четыре или пять, и они часто повторяются, однако каждый раз щеточник рассказывает их словно впервые. Чаще всего это бывает звучащий правдоподобнее прочих рассказ о всеобщей забастовке в Будапеште, свидетелем которой газда Андрия был, еще будучи молодым подмастерьем. Он тогда на глазах у испуганной толпы рабочих, забившихся в какой-то тупик, спокойно перешел по самой середине площадь, над которой свистели пули жандармов, стрелявших с другого берега Дуная. А потом все спрашивали друг друга, кто этот юноша, которого, видно, и пуля не берет; хотели нести его на руках, сфотографировать и показать его журналистам, но он убрался подобру-поздорову, ему это ни к чему было.

Аница хорошо знает эту историю, но каждый раз следит за ней и проверяет своей цепкой памятью, не изменил ли щеточник что-нибудь, не добавил ли чего и не убавил. И как ни странно, рассказ каждый раз повторялся в неизменном виде, до последней мелочи, как это может быть только с вымышленными историями.

— Да, да, дорогая моя, газда Андрия — это тебе не мокрая курица, — говорит человек в ночной рубашке, почему-то с обидой и укором, хотя жена ничего не сказала, и верхняя губа его с одной стороны слегка подрагивает.

Жена в замешательстве опускает глаза.

Наконец он решает лечь, гасит свет, укрывается розовым шелковым одеялом и быстро погружается в сон, бормоча что-то себе под нос все тише и тише. А жена, у которой прошла вся сонливость, широко раскрывает глаза и, не мигая, глядит на причудливой формы холмик, образуемый телом спящего мужа и складками одеяла. Сон никак не приходит.

В первый год она слушала хвастливые россказни мужа и повествования об эпизодах, в которых он неизменно играл главную роль, без какого-либо волнения, почти безучастно, удерживаясь от зевоты и делая вид, будто рассказ хотя бы в какой-то мере ее занимает. Но его истории росли, становились все длинней и смелее, все агрессивнее и фантастичнее. Она почувствовала отвращение. Ей казалось унизительным часами слушать хвастливые выдумки этого человека, выказывая внимание и искреннее сочувствие. Было оскорбительно, что он воображает, будто может перед ней, как перед неодушевленным предметом или существом, лишенным разума, давать волю воображению, не трудясь ни обуздывать свой язык, ни умерять свою лживую фантазию. Еще девушкой она слышала от замужних женщин и подруг, что есть нехорошие и странные мужчины с извращенными желаниями, требующие от женщин унизительных и неестественных вещей. Она не знает ни таких людей, ни их повадок, но то, что делает муж, как ей думается, вероятно, что-то вроде этого. Во всяком случае, она чувствует себя существом, которым злоупотребляют и которое мучают подлым и бездушным, хотя на вид невинным и вполне дозволенным образом. Ей стыдно из-за всего этого. Ее томит и жжет невыносимо, с каждым днем все больше, чувство глубокого унижения и стыда, но вместо того, чтобы разбудить в ней естественный инстинкт самозащиты, эта боль полностью отнимает у нее дар речи, сковывает движения, убивает каждое решение в самом зародыше. А ее пассивность и непротивление побуждали щеточника еще смелее и безогляднее упиваться молодечеством и самовосхвалением. Эта здоровая и разумная женщина, разбуженная, но неудовлетворенная в своей могучей женственности, могла одним движением своей сильной руки свалить тщедушного человечка, запеленать в одеяло, точно некоего уродливого младенца, и приказать ему спать, могла одним-единственным словом заставить его замолчать, опомниться и понять, как он глуп и безумен, когда городит свой вздор, и еще того глупее, когда воображает, что кто-то глуп настолько, чтобы слушать его и верить. Она могла и всей душой хотела сделать это, но сил в себе не находила. И, как заколдованная, должна была выслушивать то, что презирала, смотреть на то, что ей было отвратительно, и терпеть то, что она ненавидела. И каждый вечер позволяла щеточнику выводить перед нею, как перед нанятым свидетелем, кривляющийся хоровод лживых выдумок и болезненных бредней.

И только тогда, когда муж, насытившийся и удовлетворенный, ложился и засыпал вот так, как теперь, она полностью осознавала необыкновенную тяжесть и жалкую уродливость своего положения. Она чувствует себя униженной, смятой и запачканной, точно кто-то вытер об нее влажные и нечистые руки, а потом бросил в эту темную глубину. Она думает, что надо было бы как-то бороться и спасаться, но не видит — как. И у несчастья есть свои категории. К которой относится это? Похоже, что не определишь. А то, что не может найти себе места ни в одной из существующих категорий, каждый должен выносить сам, ибо тут ничем не поможешь. Человек, а в особенности женщина, защищая свои права и свою личность, должен опираться на других людей и на свое право — то, которое сформулировано в законах или, по крайней мере, в понятиях и обычаях общества. А на что она может пожаловаться в своем на вид идеальном браке? Как объяснить другим, что она отдана на невообразимо гнусную и настолько невыносимую пытку, что если она не хочет сойти с ума и умереть от скуки, стыда и отвращения к нему и к самой себе, то ей надо бежать! Как доказать, что жизнь в этом солидном, богатом доме рядом с мужем, разумным, обходительным, степенным человеком, — невыносима? И из-за чего? Как сделать это, если она и мысленно не может найти слов для определения того, что происходит, если она и здесь, в четырех стенах, один на один с этим человечишкой, не находит в себе сил встать на свою защиту? Она знает только одно — что она страдает и долго не выдержит. Может быть, это и есть настоящее, большое и безысходное человеческое несчастье, когда человек теряет дар речи от омерзения и цепенеет от стыда перед тем, что другие делают с ним, так что оказывается не в состоянии отстаивать свои права и вынужден, будучи жертвой, брать вину на себя.