В буфете нашлась коробка печенья, хлеб, сухой сыр, — он грыз все это, когда голод сильно мучил его. Дворник, молодой деревенский парень, добродушный и смешливый, заглянув как-то в квартиру, предложил вытопить печи. Старов очень обрадовался теплу, и после несколько раз топил печи сам. Но вспоминал о них только тогда, когда холод становился совершенно непереносимым.
В остальное время он чувствовал себя счастливым и довольным. Теперь уже никто не нарушал процесса творчества, которому он отдался вполне и безраздельно.
Особенно хороши были вечерние часы, когда Старов ощущал необыкновенный прилив сил. Иногда вихрь новых звуков, новых музыкальных идей охватывал композитора с такой бешеной силой, что он чувствовал полную невозможность воплотить их с помощью записи. Тогда он останавливался среди комнаты и, закрыв глаза, с безумным наслаждением дирижировал оркестром, небывалым по величине и мастерству.
В один из тех зимних вечеров, когда весь город коченел в ледяных объятиях мороза, к Старову зашел его товарищ по консерватории, Капелин. Он долго звонил у двери и, когда нечаянно толкнул ее, дверь оказалась открытой. В передней и в первой комнате было темно. Холод стоял такой же, как на улице.
Капелин окликнул хозяина, но, не дождавшись ответа, пошел дальше, на огонек, и в третьей комнате увидел Старова. Тот сидел на диване, погруженный в раздумье. Черный кот, худой и апатичный, тесно прижавшись к Старову, лежал у него на коленях. Маленькая лампа на письменном столе слабо освещала комнату, давно уже не убиравшуюся и имевшую запущенный вид.
Капелин в недоумении поглядел на эту картину и снова окликнул Старова. Тот поднял голову, рассеянно поглядел на приятеля и вдруг быстро встал. Худое, бледное, длинное лицо радостно осветилось. Улыбаясь, Старов протянул гостю обе руки и сказал:
— Как кстати! У меня уже почти все готово… Я сыграю тебе.
— Погоди… Что у вас делается? Почему такой холод? Почему дверь открыта? Где Софья Львовна?
Но Старов, казалось, не слышал этих вопросов. Он продолжал:
— Я пишу теперь последнюю картину. Еще немного — и все будет готово. Ты помнишь ли те строки, где говорится, что «отдало море мертвых, бывших в нем, и смерть, и ад отдали мертвых, которые были в них, и наступил день суда?» О, это нелегко передать!
— Я не понимаю. Погоди… О чем ты говоришь? — в недоумении пробормотал Капелин. — Где твоя жена?
— Жена? — удивился Старов. — Но она же ушла, уехала… уже давно… Я, видишь, ничего не зарабатывал последнее время. Я не мог — это слишком захватило меня. Но слушай, слушай… Хорошо ли ты знаешь Апокалипсис — эту книгу могучего вдохновения? Помнишь, я говорил тебе, что возьму оттуда темы для своей новой вещи? Теперь все готово. Иди, иди сюда!
Он цепкими холодными руками тащил Капелина к роялю. Казалось, Старов изнемогал от мучительного желания сейчас же передать все то, что его волновало столько дней и ночей.
— Слушай! — твердил он. — Еще никто не писал этого никогда. Я развил неслыханную силу оркестра. Правда, его потребуется увеличить вдвое, втрое. Мне нужны сонмы инструментов… Но что я сделаю с ними! Никогда еще трагическое в музыке не было подчеркнуто так, как у меня. Никогда еще мир не слыхал, как звучит беспредельная скорбь и беспредельное отчаяние. Но никогда еще мир не слыхал и звуков истинного величия, величия божественного, покоя бесконечного, справедливости и мудрости вечной… Этот жалкий ящик! С его помощью что я могу передать тебе? Тени, намеки… Слушай…
Старов вдруг ударил по клавишам и звуки, точно вырвавшись на волю, полились неудержимо. Глядя на Капелина сияющими глазами, Старов, не переставая играть, говорил и его свистящий шепот был отчетливо слышен, несмотря на грохот аккордов.
— Вот Он — «Сидящий на престоле». Понимаешь ли ты, что я даю здесь? Надо дать истинное, божественное величие, величие безмерное, надо дать почувствовать его незыблемость и нескончаемость. Это пролог. Здесь все ярко, все потрясающе-огромно, все едва познается жалким человеческим мозгом и жалким земным чувством. Надо дать образ Того, Чьи волосы «белы, как белая волна», и очи «как пламень огненный», и ноги «подобны халколивану, как раскаленные в печи», и голос «как шум вод многих». Слушай: «Он держал в деснице своей семь звезд; и из уст Его выходил острый с обеих сторон меч; и лицо Его — как солнце, сияющее в силе своей»…
Слушай: «И от престола исходили молнии и громы, и гласы, и семь светильников огненных горели перед престолом, которые суть семь духов Божиих… И вокруг престола четыре животных… И каждое из четырех животных имело по шести крыл вокруг, а внутри они исполнены очей; и ни днем, ни ночью не имеют покоя, взывая: свят, свят, свят Господь Бог Вседержитель, Который был, есть и грядет». Слышишь? Здесь, на фоне мощных ударов литавр и валторн, я заставлю струнные звучать потрясающе-ликующей песнью. Слышишь?
Капелин, взволнованный, испуганный, во все глаза глядел на Старова. Музыка была необычайная, какая-то странная сумбурность, потерянность прорывалась сквозь мастерское сплетение зарождающихся и прерывающихся мелодий, сквозь сложный и безумный по яркости аккомпанемент.
— Это изумительно, — тихо сказал Капелин. — Но я не совсем понимаю, что ты пишешь.
— Как? Ведь я говорил тебе. Меня давно мучила эта книга. Ее могучее вдохновение свело меня с ума. Я хочу звуками передать то, что видел Иоанн, а они, пусть они передадут это зрительными впечатлениями. Мир страдает неслыханно. Но он должен страдать — таково предопределение. Семью печатями была запечатана книга судеб, но сняты печати — «ибо пришел великий день гнева, и кто может устоять?» Слушай, вот здесь я даю эту картину, когда падают печати, и вот бегущие фигуры оркестра, отчетливый ясный колорит звукового полотна рисуют полет первого всадника. Вот он: «Конь белый, и на нем всадник, имеющий лук, и дан был ему венец; и вышел он, как победоносный, и чтобы победить». Он призраком проносится над миром. Победа всадника — призрачная победа, грядущая, еще неосуществившаяся во плоти. Слушай аккомпанемент: звуки переливаются, как волны света, они ясны, но безжизненны, — вот задача. Ты понимаешь, как я разрешаю ее? Мелодии нет, она лишь едва намечается, ее нельзя уловить ухом, а только воображением. Но вот все сгущается. Раздирающее тремоло струнных угрожает. Все принимает определенные жуткие формы. Неясная тревога воплощается в зловещий образ: «И вышел другой конь рыжий; и сидящему на нем дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг друга; и дан ему большой меч…» И вслед за ним: «Вот конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей». Эти двое уже воздают и меряют. Но за ними идет третий «конь бледный, и на нем всадник, которому имя „смерть“, и ад следовал за ним». Вот оно здесь — беспредельное страдание, обреченность без надежды. «Ад следовал за ним». Только ад! «И дана ему власть над четвертой частью земли». Ты слышишь, как мучительно вздыхают виолончели? Я даю здесь огромное страдание, но еще не всю меру отчаяния. Я должен дать постепенное нарастание его. Знаешь, для тех строф, где говорится о казни еще более страшной. Помнишь: «В те дни люди будут искать смерти, но не найдут ее; пожелают умереть, но смерть убежит от них».
— Этот жалкий ящик не дает мне возможности ничего передать тебе! — вдруг с отчаянием простонал Старов. — Говорю тебе — мне нужны сонмы инструментов. Понимаешь ли ты, какая сила нужна мне, чтобы изобразить то страшное конское войско, которого было «две тьмы тем»? Какое неслыханное богатство звуков нужно мне, чтобы изобразить страшных всадников, «которые имели на себе брони огненные, гиацинтовые и серные; головы у коней, как головы у львов, и изо рта их выходил огонь, дым и сера… сила коней заключалась во рту их и в хвостах их; а хвосты их были подобны змеям, и имели головы, и они ими вредили…»