— Простите, ради Бога… я, кажется…

— Вот выдумал — извиняться! Сделайте одолжение, земли мне, что ли, жалко? А бока ваши, — устанут, у вас же и болеть будут. Я вас только потому разбудила, что пора простоквашу есть… Что вы на меня уставились?

— Нарядная вы сегодня.

Она равнодушно взглянула на свою щегольскую пеструю кофточку, — видимо, парижскую модель, и только-что с манекена.

— Да, расфрантилась. Арина Федотовна заставила надеть. Кто-то для дня ангела привез. Не вы?

— К сожалению, нет.

— Ах, да! я забыла: вы что-то другое совершили, более важное… — засмеялась она. — По крайней мере, Арина Федотовна даже настаивала, чтобы я вам написала особое «мирси». Ну, чем писать, я вам просто merci скажу. За что, — не знаю, но во. всяком случае, — merci. Вы ей, должно быть, денег дали? В такую почтительную ажитацию она у меня приходит только при виде хороших денежных знаков. Ну, идем! идем!

— Скажите- ка, новый гость! — продолжала она уже на ходу, искоса и полусерьезно на меня поглядывая, — вы меня очень осуждаете, что я… так… яко птица небесная? в некотором роде, общественным подаянием живу?

— Как вы ставите вопрос…

— Прямо ставлю. Что же тут? Дело видимое. Лживка, лукавка, вежливка не поможет. Сквожу на чистоту. Щами накормить не в состоянии, а омарами — сколько угодно, потому что — милостивцы навезли. Вчера ходила с драными локтями, сегодня — вон какое oeuvre de Paris вырядила, потому что милостивец привез. Так вы не церемоньтесь: сразу! «Я приговор твой жду, я жду решенья!» — запела она во весь голос.

Я только руками развел:

— Ну, милая барышня, и альтище же у вас!

— Покойный Эверарди очень хвалил, — равнодушно отвечала она. — Я одну зиму училась, о сцене мечтать было начала…

— Что же? учиться надоело?

— Нет, а — ни к чему. Актриса! какая же это жизнь?

— Почему нет? — возразил я. — Конечно, дорога артистки на русских сценах — да и на всяких, впрочем, — весьма тернистая, но, как бы то ни было, покуда — это единственный вид женского труда, который хорошо оплачивается, дает известную самостоятельность.

— Удивительную! — насмешливо отозвалась она, — вы вот, должно быть, артистический мир-то наизусть знаете. Так вот вы и скажите мне: много ли знавали артисток, вышедших в люди без того, чтобы их мужские руки подсаживали? Мужья там, любовники, покровители… Знавали таких?

— Знавал, — храбро ответил я.

— Ой ли? и многих? — с сомнением возразила она.

— Нет, этого не могу сказать.

— То-то! Да и то, небось, Ермоловых да Дузе каких-нибудь назовете, которым Бог такие талантищи дал, что за ними в этих барынях и женщина-то совсем пропадает, — остается одна душа-великан, на которую все, как на восьмое чудо света, с благоговейными восторгами смотрят и любуются. А вы пониже линией возьмите. И увидите: знаменитость ли, простая ли статистка, — на этот счет — все одним миром мазаны. Посчитайте-ка этих артисток, которых вывез к успеху и популярности только их сценический талант, — немного насчитаете. Та выехала на антрепренере, та — на властном режиссере или капельмейстере, та связалась с первым тенором, комиком или jeune premier, которые заставляли импрессариев приглашать ее на первые роли: с другою-де играть не стану. Та к богачу-меценату на содержание попала и такими туалетами обзавелась, что и играть нечего: только ходи по сцене, да ослепляй! Той влиятельный журналист покровительствует и рекламу во все трубы трубит. Поройтесь в любой женской артистической биографии и, на дне известности, вы найдете, что фундамент-то ее совсем не искусство, — оно надстройка, не более! — а тот же поганый самочий успех. Растаял пред нами «ходовой» мужчина, — ну, и дело в шляпе. Мы садимся к нему на плечи. Он сам вперед идет и нас тащит. Самостоятельность артистки! Где она? Будь вы известность хоть семи пядей во лбу, а вы в руках у первого хама, который приезжает к вам с интервью и лезет целовать ваши руки; у режиссера, который весьма хладнокровно передает ваши роли первой красивой бездарности, если она на тело податлива; от зрителя, который просил о чести нанести вам визит в вашей уборной и, когда вы извинились: не могу принять, переодеваюсь, — идиот обиделся, вернулся в кресла и стал вам шикать…

— Ну, не всем же так не везет. многие артистки умели великолепно поставить себя в деле самозащиты.

— Да. Те, у которых за спиною мужчина стоит. Вы не знавали Бронницкую-Верейскую? Старая актриса, опытная, умная. Я у нее уроки декламации брала. Так у нее— насчет самостоятельности и добродетели актрис— хорошая поговорка была. Начнут, бывало, при ней осуждать какую-нибудь бедняжку, что она и с тем, и с этим. А она вздохнет тяжко и скажет: «Эх, душенька! Что судите? Легкое ли дело провинциальной актрисе добродетель соблюдать? У нас, по провинции, душенька, добродетельны только те актрисы, которые с губернаторами живут».

— Это почему же? — улыбнулся я.

— А потому что — табу! Больше уже никто к ним приставать не смеет: и антрепренер на цыпочках ходит, и «Ведомости» в кольцо вьются, и товарищи свинствовать не дерзают, и первый ряд заискивает. А то я вам еще факт расскажу. Подруга у меня была по гимназии. Лидочкою звали. Поступила на сцену. Таланту— выше головы! Ничего, — служит, имеет успех, а хода настоящего все получить никак не может. Целомудренная была такая, щепетильная, и тельце, и душа нежненькие, скромненькие. Пооборвала она дюжины две театральных нахалов разного чина и звания, перестали к ней с гнусностями лезть, даже уважать начали, — вы, говорят, сцену нашу облагораживаете! вы у нас феникс! Но— феникс-то феникс, а феникса-то все в темный угол, да в темный угол. — Голубушка! ваша роль, но потерпите: должен был дать Звонской-Закатальской! Лидин-Тарарабумбиев потребовал: знаете… он с ней живет… — Вам бы следовало играть, да его превосходительство желают в этой роли Орешкову-Многогрешкову видеть… знаете… он ей покровительствует. Совсем затерли девочку… А я ее спасла. И, знаете, — как? Замуж выдала. Студенты ее очень любили. Ну, негодовали, что ее обижают. А главарем у них был Самосолов, медик, — мужичинища, вам скажу… Петр Великий! подковы ломает, кочерги узлом вяжет. Влияние среди молодежи страшное. При этом благородство чувств. Я его и оседлала: женитесь на Лидочке, будьте ее защитником! — Да, она меня не любит. — Полюбит! — И Лидию пилю: выходи за Самосолова! По крайней мере, будет кому за тебя заступиться. — Да я его не люблю. — Полюбишь!.. Окрутила. Через неделю после свадьбы — неприятность: роль у Лидочки отняли и другой актрисе передали, режиссерской любовнице. Лидочка ревмя ревет. Я — Самосолову — Что же вы? господин мужчина! жену вашу оскорбляют, а вам и горя мало? Он — шапку на голову и в театр. Возвращается через часок. На эту роль, говорит, Лидочка, плюнь, дабы не показать, что ты за нею уж очень гонишься. А вот — ты «Марию Стюарт» хотела играть, так на — тебе роль, просили передать. А она за «Марией Стюарт» года три ходила да вожделела, — допроситься не могла. Мы так и ахнули: Как же это вы? Что такое? Ничего говорит: мускулатура им моя не нравится. В другой раз обидели ее… ну, обидчица на этот раз была с такою протекцией, что антрепренер и мускулатуры не испугался: хоть изувечьте, клянется, батенька, а не могу! их превосходительство меня в бараний рог согнут и к Макару в кампанию пасти телят отправят. Хорошо. Что же Самосолов? Прямо из театра — в студенческую столовую. — Товарищи! оскорбляют! Честную артистку, любимицу публики! Для кого же! Для какой-то превосходительной наложницы кокотки… Что же это? Артистке и честною женщиною быть нельзя? Что она — жена бедного студента, так ее всякие хлыщи и в грязь топтать будут?.. Ну-с, и в жизнь свою я такого свиста не слыхала, как в спектакле, когда Лидочкина соперница ее роль играла… Теперь Лидочка тысячи загребает, — ну, а кто из них двоих ее карьеру сделал, Самосолов или она сама, — судите как знаете. Вот вам и удобнейшая форма женского труда. Нет, спасибо и за удобнейшую, и за неудобнейшие! Не верю я ни в какой женский труд и не хочу никакого.