— Я с Виктории Павловны хотел бы написать.

— Да, батюшка, — сочувственно согласился я, — это вам модель. В ней этих ваших линий красоты столько, что растеряться можно.

— Не желает, — с жалобною досадою возразил художник. Ужасно жаль. Не желает. Даже рассердилась, когда я стал было уговаривать. А ведь сама идею дала. И согласна со мною…

— В чем согласна?

— Что нимфа должна быть прекрасна… А откуда я ее, прекрасную, возьму? Одна она у нас здесь, пре-красная-то.

Глаза его загорелись.

— А хороша ведь? правда, очень хороша? — обратился он ко мне с восторженным каким-то, словно бы против самого себя злорадным любопытством. Я молча кивнул головой.

— Мучительница… — прошептал он, почти злобно метнув огненный взгляд в сторону полянки. — Мучительница, чёрт!.. Ее убьет кто-нибудь…

А с полянки, от сиреней, летел шумный говор и хохот.

— Нет, вы полезайте.

— Вы достаньте! похвастались достать, — так достаньте!

— Ха-ха-ха! С его-то благоутробием!

— Что слоны по бутылкам ходят, — это я видал, но, чтобы по деревьям лазили…

— В чем дело, господа? — крикнул я, подходя с Буруном.

— Да вот, — помирая со смеха, отвечал Зверин-Пев, — Виктория Павловна, по обыкновению, изволит рядить нас в шуты гороховые.

— Врет, врет дед, не верьте, — весело отозвалась Бурмыслова. — Не я ряжу, сами рядятся. Добровольцы.

— Изволите ли видеть: тут, в некотором роде, «Кубок», баллада господина Фридриха Шиллера. «Кто, рыцарь ли знатный иль латник простой»…

— Понимаете? — перебил Зверинцева земский, возбужденный, красный, хмельной, хохочущий. — Петр Петрович сейчас же полезет вон на ту березу, снимет с нее грачевое гнездо и повергнет к стопам Виктории Павловну.

— А я его за это три раза поцелую, — звонко захохотала она. — Таков уговор.

Петр Петрович толстенький, кругленький, в чесунче, стоял под березою, расставя ноги вилами, уперев руки в боки, и комически смотрел на совершенно гладкий ствол дерева, — без сучочка, беленький, глянцовитый, точно почтовою бумагою оклеенный.

— Ну-с, поддразнивала Бурмыслова, — Петр Петрович, что же вы! Шутка ли? Три поцелуя! Ведь это— три блаженства: сами же вы сейчас меня уверяли…

— Блаженства-то, блаженства… — протяжно возражал мой почтенный спутник, — а только и гладкая же береза...

Новый взрыв общего хохота покрыл его слова. Он, ухмыляясь, поплевал на руки.

— Да, ну уж, попытаюсь… где наша не пропадала? Тряхну стариною.

И полез. Мне и сейчас смешно, как вспомню его шарообразное туловище, с ручками и ножками, охватившими березу, словно четыре круглые франкфуртские сосиски. От усилия все мускулы Петра Петровича напряглись и так наполнили телом его легкое одеяние, что — страшно! за панталоны страшно стало мне!.. Аршина на два он поднялся, но потом застрял и — ни с места; только шея покраснела, как кумач, да чесунчовая спина потемнела потными пятнами.

— Петр Петрович — закричал вдруг Ванечка, вынырнув из-за куста рядом со мною, голосом, полным ужаса и отчаяния, и подмигивая окружающим лукавым глазком:

—Петр Петрович! у вас штаны лопнули!

Петр Петрович так и покатился кубарем вниз по березе. Публика визжала, кашляла, плевала от дикого смеха. Зверинцев, держась за живот, ревел, как бык. Земский даже на землю лег и пищал истерически. Виктория Павловна схватила какую-то зеленую ветку и била ею Ванечку, крича, сквозь хохот, вся пунцовая:

— Ах, дрянь-мальчишка! ах, какая дрянь!

Ванечка чувствовал себя героем и только ежился.

Петр Петрович, отряхиваясь и ощупываясь, приблизился к Бурмысловой, виновато выпятил губы и сказал:

— Высоко!

И потом — к Ванечке:

— А ты, молодой свиненок, как смеешь шутить над старшими? И, кроме того, врешь: на, посмотри, — целехоньки!

На смену Петру Петровичу стали пробовать счастья другие гости, но проклятая береза не давалась никому, как заколдованная. Выше других поднялся было Келепов, но и он сверзился, не добравшись до нижних сучьев, — к полному восторгу ранее провалившихся неудачников. Зверинцева Виктория Павловна до состязания не допустила.

— Нет, нет… Профессионалы исключаются. Экое диво, что бывший гимнаст сумеет взобраться на дерево. Да, кроме того, я вас, дед, и без грачей, целую.

Бурун, не смеясь, а, напротив, с каким-то особенно серьезным и нахмуренным лицом, тоже взялся было за березу. Мне показалось, что Виктория Павловна следит за ним с любопытством, более внимательным и участливым, чем за другими, и лицо ее будто потемнело в тревоге сочувственного ожидания. Но, покачавшись у дерева малую толику, как бы расправляя мышцы на согнутых руках, Бурун смерял расстояние от земли до Грачевых гнезд недоверчивым оком и, залившись гневным румянцем, отступил.

— Высоко, — пробормотал он, точь-в-точь Петр Петрович.

— То-то высоко, — сквозь зубы «бросила» Виктория Павловна, как актрисы на сцене бросают многозначительные реплики à parte.

В эту минуту Ванечка опять всех рассмешил, явясь откуда-то с преогромною дворовою лестницею: приставил ее к заклятой березе, влез, снял грачевое гнездо без малейшего труда и сбросил, во всем его растрепанном безобразии, вниз, пред Викторией Павловной.

Она хохотала, как ребенок и била в ладоши.

— Ай да Ванечка! ай умница! Господа! Да ведь это Колумб! Ну, как же его не поцеловать, комика такого? Все выбиваются из сил и ничего не могут сделать: ах, трудно! ах, высоко! А он, один, себе на уме: принес лестницу и — готово… Ах, Ванечка, Ванечка! если бы ты знал, как ты мне сейчас угодил и какое премудрое указание сделал.

В голосе ее и во взгляде, которым она косилась на сердитого и сконфуженного Буруна, было что-то и смешливое, и глубоко обидное.

— Нет, братец, ни при чем ты, — снова подумал я, — ах, как сильно ни при чем. А теперь вряд ли когда-нибудь при чем и будешь.

Виктория Павловна весело продолжала:

— Целоваться с тобою, Ванечка, — прости, — не стану. Во-первых, не хочется, во-вторых, молод ты еще меня целовать. А, взамен, вот тебе мое благословение и пророчество: при твоей простоте и находчивости, много ты побед одержишь на своем веку, — и преуспеешь, и процветешь, и женщины будут тебя любить, хорошие женщины…

Покосилась на Буруна, прикусила нижнюю губу и заключила:

— Потому что мямли да нытики уж слишком нашей сестре надоели. И без них жизнь кисла, точно богадельня.

III.

Ни сегодня, ни завтра, «ужо», обещанное Викторией Павловной, чтобы «поговорить по душам», не наступило. Впрочем, и где уж было! Гости все подъезжали да подъезжали. Во дворе усадьбы, у людского флигеля, вечно торчал воз, с которого Ванечка, мать его, ключница и стряпка Анисья снимали и уносили в кладовки разные аппетитного вида свертки, ящики и коробки. Опустеет одна подвода, — глядь, уже другая ползет со станции.

От множества незнакомых лиц голова шла кругом. Когда я попадаю в деревню после долгой городской суеты, я немножко шалею, как бы пьянею от воздуха. Перестанешь думать и только существуешь; смотришь, дышишь, слышишь, обоняешь, тянет спать на мягкой траве, под деревьями. Сел к березке, умную книжку из кармана вынул, перевернул страницы две-три… а потом… умная книжка из рук выпала, и щека как-то сама на пушистый мох опустилась, и дрозды, которые прыгали, суетились и кричали над моей головой, вдруг начинают прыгать, суетиться и кричать где-то ужасно далеко-далеко, а вблизи почему-то и откуда-то выглядывает седая борода секретаря редакции, который говорит мне унылым голосом:

— А репортер благовещенский заметки об убийстве в Царском Селе не доставил, — говорит, что у него на железную дорогу денег не было, а контора была заперта…

— Сколько же раз… — трагически начинаю я и просыпаюсь от щелчка старым желудем, метко брошенным мне в самый лоб. Надо мною стоит Виктория Павловна и хохочет. Лицо ее, в янтарном загаре, будто пропитано солнечным лучом; ямочки на щеках играют… Приподнимаюсь в конфузе: