Изменить стиль страницы

— Мысри.

Палец переместился еще ниже, к фотографии. На ней я увидел лицо стоявшего передо мной человека. Правда, я не сразу это заметил, не понял, в чем дело. Я просто сперва уловил какое-то сходство в чертах лица. Потом решил, что у моего собеседника два имени: официальное и другое, указанное в аттестате, — обиходное, и он хочет подтвердить этот факт документально, чтобы иметь право проставить второе имя в финансовом распоряжении. Но весь этот ворох предположений, порожденных моими административными обязанностями в части, мгновенно улетучился после единственного произнесенного им слова:

— Я.

Он указывал пальцем на приклеенную к аттестату фотографию деревенского юнца с тонкой полоской усов и слегка растрепанными волосами, при галстуке, утратившем форму от частого употребления. Галстук этот владелец фотоателье выдает всем приходящим к нему сфотографироваться на официальный документ, среди школяров, которым фотокарточки нужны для экзаменационной анкеты, бытует даже поверье, будто старый этот галстук приносит счастье. Пиджак и рубашка — собственность ученика побогаче, какого-нибудь сына омды, и он одалживает их всем нуждающимся. Это своего рода декорация. Палец медленно двинулся вниз, с силой надавливая на бумагу, словно пытаясь стереть напечатанные на ней слова. Дойдя до имени, он остановился у начальной буквы «мим», с которой начинается Мысри. Мой собеседник поднял на меня глаза и медленно произнес:

— А это мое имя.

И опять я не понял. Истинный смысл происходящего с трудом доходил до моего сознания. Пытаясь как-то разрядить напряжение, я засмеялся и спросил:

— Так в чем же все-таки дело?

Он смотрел вдаль, и вечерние огни отражались в его зрачках.

— В чем дело? В чем дело?..

Он несколько раз повторил эту фразу и лишь потом начал рассказывать — сбивчиво и путано — обо всем, начиная с того дня, когда отец сообщил ему о предложении омды. Постепенно он воодушевлялся, черпая вдохновение в собственных словах. Черты лица его прояснялись по мере того, как события впервые выстраивались в его памяти в стройную цепь. Раньше ему редко приходилось разговаривать с кем-нибудь. Собственный голос опьянял его. Исповедь облегчала душу. Глаза широко раскрылись, словно он вдруг увидел жизнь в каком-то ином свете. Он сетовал, что не смог завершить образование и остановился на полдороге. Рассказывал, как перешептывались люди, когда он проходил по улицам деревни; вспоминал тот страшный день, когда отец открылся ему. Я слушал с ужасом, почти не веря его словам. Да, я ожидал всего, что угодно, но только не того, о чем поведал Мысри. Впервые тогда я назвал юношу его собственным именем. Это было нелегко, ведь образ его уже был связан в моем сознании с другим именем, под которым я знал его с первого дня знакомства. Выслушав печальную историю Мысри, я засыпал его вопросами. Сперва решил было отложить их на потом, но понял: в душе у него накопилось столько горечи, что надо ей дать излиться немедленно. И я задал вопрос, который молотом стучал у меня в висках:

— Но почему ты согласился?

— У меня не было другого выхода, — отвечал он спокойно и грустно.

Ответ его меня не убедил. Он хочет оправдаться, решил я, перед самим собой и передо мной ищет оправдания, в которое сам не верит, и в душе все еще сомневается. Но Мысри продолжал свой рассказ. Я не должен думать, сказал он, будто ему заплатили солидное вознаграждение. О деньгах он и не думал по очень простой причине — ни у него, ни у его семьи не было выбора.

— Мне было ясно, добровольно или против воли нам придется вернуть землю омде. Да, мы ходили по начальству, спрашивали, как нам жить без земли. Нам отвечали: сначала верните землю, потом можете обращаться в суд. Правосудие открыто для всех, ведь Египет вступил наконец в эру справедливости. Но я знаю, все это обман; вопрос о земле не столько юридический, сколько политический. Когда разговор об этом шел среди крестьян, мнения разделились. Одни решили отдать землю и обратиться в суд. Другие стояли на том, что не отдадут землю, даже если им придется обагрить ее своей кровью, они, мол, готовы воевать и с правительством. Третьи поддались уговорам омды. В том числе и мой отец. Тут-то и возникла история с призывом в армию, и омда сказал отцу: если твой сын пойдет в солдаты, земля останется за тобой. Отец согласился, да и все в доме радовались такому повороту событий. Я сперва отказался наотрез, не хотел даже говорить об этом. Но родные смотрели такими глазами, что я понял: от меня ждут жертвы. Впрочем им это вовсе не казалось жертвой, — просто решением проблемы. Тогда я решил: отъезд из деревни — для меня тоже выход. Кто знает, не найду ли я здесь свое будущее. Поверь, мне и раньше приходила в голову мысль пойти в армию добровольцем. А в газете — ее купил один из моих приятелей, — я прочел объявление о том, что вооруженным силам требуются добровольцы, им будут предоставлены значительные льготы. Я подумал, подумал и согласился. Дальше уже ничего не помню, не знаю даже, как добрался до Александрии. Оттуда меня направили в Хильмийят аз-Зейтун, и вот я здесь…

Прежде чем излагать дальше свой рассказ, я должен остановиться на одном вопросе, а именно, показать вам образ мысли Мысри, как он, собственно, понимал мир. Мысри был немногословен, а если говорил, то или о непреклонной жажде мести, или о безысходности своего положения: он, мол, погиб, пропал. Я часто слышал от него эти слова, словно опаленные жгучим отчаянием. Они обжигали и меня; но, увы, я бессилен описать вам те чувства, которые я при этом испытывал. В такие минуты мне чудилось, будто и я — так или иначе — виновен во всем, что случилось с Мысри. Мысри жил не умом, а сердцем. В натуре его, как у всякого египтянина, переплелись эмоциональность и сдержанность, смелость и застенчивость, мужество и робость, показная покорность и скрытое бунтарство. Долго искал я словцо, которым можно было бы определить его характер, и наконец нашел — усомнившийся. Усомнившийся, неуверенный в себе юноша; впрочем, Мысри остался бы таким же, доживи он и до девяноста лет. Я при этом не имею в виду его отношения к женщинам. Уверен: в его недолгой жизни не было женщин. Узнав его историю, я вопрошал себя: а стало бы Мысри легче, повстречай он на своем пути то, о чем люди твердят двадцать четыре часа в сутки и что они именуют любовью? Не знаю. Его неуверенность проистекала от вечных сомнений. Он воспринимал мир спонтанно, непосредственно, лишь одними эмоциями и, столкнувшись с реальностью, утратил всякую веру. Вы спросите: не явилось ли это причиной того, что с ним произошло? Тут я вам не могу дать ответа, ведь я не знаю, каким был Мысри до армии. Все оценки мои основаны скорее на догадках. Да, Мысри здорово не повезло. У каждого поколения египтян своя судьба. Судьба нашего поколения определялась тем, — не знаю, говорить ли все до конца? — что желания наши намного превышали возможности. Мы занесли ногу, ступили было, но под ней оказалась пустота. Тогда мы подняли головы, надеясь дотянуться до облаков, но небо над нами вдруг исчезло. И в тот самый момент, когда мы уже почти нащупали истину, лидер трагически ушел от нас, а ведь именно тогда он был особенно нам необходим. Слова эти сами собой вышли из-под моего пера. Будь у меня время на раздумья, я, пожалуй, никогда не написал бы их. Но я пишу в состоянии нервного напряжения, любое воспоминание о Мысри кидает меня в дрожь. Но нет, я не вычеркну своих слов о том, что Мысри не повезло, о том, что каждое поколение имеет свою судьбу, раз уж они написаны черным по белому.

Вернемся к Мысри. Вся жизнь его была сплошным страданием. Однако, я вовсе не намерен приписывать все, что с ним случилось, судьбе, року или приметам, начертанным, якобы, на нашем челе. Нет, все куда сложнее. Помню, приехав в его деревню, я нашел объяснение происшедшему в контрасте между белой громадой дворца омды, сияющей даже во мраке ночи, и жалкой лачугой, в которой ютились родные Мысри — ее и домом-то не назовешь. Я нашел объясненье и во внешнем различии между омдой, напоминающим великана слона, и отцом Мысри, похожим на скелет, обтянутый кожей. Но я все топчусь на месте, не будучи в силах толком ответить на вопрос: почему же Мысри пошел на войну? Не искал ли он достойной смерти? Но ведь у него была тысяча других возможностей встретить ее, — хотя бы встать на защиту отцовской земли. Я не хочу распространяться здесь о родине, о патриотизме. Все мы любим Египет, но каждый — по-своему. Да и какой Египет мы любим? Египет тех, кто вынужден умирать с голоду, или Египет тех, кого душит жир? Но я перехватил у Мысри слово, обещав все разъяснить вам, а сам запутался, разболтался. Пускай же теперь Мысри продолжит рассказ…