— Для боливийских лохов и Живчик не Живчик, — подпел Слюнтяй.
— В Боливии я не Живчик.
— Кто же ты там? — удивился Слюнтяй.
— Эспарраго Себастиан, дальше вроде Констанеда, а фамилия еще длиннее — никак ее не запомню. Короче, кличут меня там дон Мачадо. Так что давай, профессор, другой тост говори!
— За баб выпьем! За них давно не пили, — предложил Слюнтяй.
А Венедикту Васильевичу тост за женщин — как ножом по сердцу. Вспомнил опять, где его ангел-харнитель, с кем Оленька-прекрасная сейчас обретается, с какой тварью приходиться работать его нежно любимой девочке! Какое животное, нечеловеческое существо она сейчас ублажает!
“Оленька, красавица ты моя, только за тебя пью!” — подумал Венедикт Васильевич, и от беспомощной ревности глаза его наполнились слезами. Но чтобы Живчик не заметил его минутную слабость, Веничка опять полез к законнику с расспросами:
— У тебя, значит, в Боливии и семья живет?
— Семей у меня повсюду хватает — в джунглях латинка дикая затаилась, поджидает меня с дрыном, ревнивая макака, спасу нет. А тут еще Зинка, сволочь, каких мало. На той неделе самодурка без спроса, гребаный кот, прораба живым в землю закопала, — пожаловался Живчик на семейные обстоятельства.
— В землю, живьем? За что? — поразился Венедикт Васильевич.
— Этому муду (ударение на “му”) денег дали на медную черепицу, а он лимон гринов в акции “Гермеса” вложил.
— Неужели так дорого стоит эту крышу черепицей покрыть? — удивился Венедикт Васильевич и поднял палец вверх.
— На этой вилле мы все уже покрыли, — опять в рифму сказанул Живчик и довольно улыбнулся. — Это поместье подальше, куда гадость выхлопная московская не долетает. Там у меня город, а можно сказать, целая суверенная страна строится — конюшни, корты, бассейн крытый, дворцы приемов…Там есть что медью покрывать. Ну что, Додик-профессор, надумал тост?
Додик успел задремать, но Слюнтяй толкнул его локтем в бок и велел:
— Слышь, философ, тост толкай!
Додик торопливо вскочил, схватил рюмку, второпях пролил ее, долил коньяк и произнес:
— За Тютьку! Давайте, за Тютьку выпьем! Хотя славный наш Тютька буй от пальца только со второй попытки отличает и считать выучился лишь до тридцати восьми. Но я вам вполне серьезно предлагаю — выпьем за знаменитого нашего Тютьку!
— Дальше толкай! — заулыбался Живчик, сразу понравился законнику тост.
— И псы-рыцари поганые, и анафема Лже-Дмитрий со шляхтичами, и Наполеонишка понтовитый со всей плюмажной своей кавалерией, и кровожадные фрицы — все вместе взятые не стоят одного нашего Тютьки! Погулял он славно, от души покуролесил… Ох, икнется, ох, как нам всем еще икнется — за все, что за триста лет — да что там! — за все пятьсот лет было земли и славы накоплено и что за годик-другой все наш Тютька по ветру пустил…
Додик хлебнул коньячка и в запале продолжил:
— Но кем бы ты был, Живчик, без нашего Тютьки? Последним щипачем. Проездом, как байстрюк, все по трамваям бы шастал, и только местные бобики знали бы тебя в лицо. А теперь и в Мурашах, и по всей Смоленщине на каждом столбе на цветных плакатах ты в обнимку с самим Дурбулисом красуешься, без пяти минут, считай, ты уже в Муме (ударение на первое “му”) заседаешь. И во всех строгачах, во всех крытках только твое имя повторяет братва, потому что на тебя вся их надежда.
— Вот за что я профессора ценю! Вот за что я Додика уважаю! Родила наука правильный тост! — Живчик попытался было встать, но повалился обратно на стул. Побарахтался, все ж таки встал и стоя продолжил:
— Выпьем! Выпьем, пацаны, за братанов наших, которым от звонка до звонка еще долго у хозяина предстоит коптиться, срока мотать. Хорошо нам тут за веселым праздничным столом сидеть, шашлык кушать, а не получать отбивные по ребрам. И пусть все зеки, все зеки до одного, а не только крылатые блатари, и мужики, и борзые, и слюнявые малолетки — пусть весь народ в этот час услышит меня и пусть знает, что только о них я думаю, только о том забочусь, как им там на кичи этот день сытно скоротать! Суки! Менты! Пидоры позорные! Попляшете сейчас у меня!
Впавший в пьяную истерику законник рывком достал из-за пояса пистолет и стал стрелять по окнам. Пуленепробиваемые стекла рикошетили, присутствующие повалились на пол. Слюнтяя задело, он завизжал, но дождался, пока кончаться патроны в обойме, и только потом потащился в ванную замывать царапину на голове.
— Нет, блин, нет, и тысячу раз нет! Лажу ты, Додик, сказанул! — выстрелы взбодрили Живчика, и он гораздо живее продолжил тост. — Напакостил Тютька и нам, крепко напаскудил! Вор должен воровать и хлебом своим делиться с друзьми, тогда нет предела нашему воровскому слову! А если я на разборе за жадного барыгу спину подставил и на себя получалово перевел, то насколько я своим словом воспользовался ради бабок, ради бумажек зеленых, настолько мой авторитет в глазах сходки померк. Ты у Салфетки, у Рыхлого спроси — когда они в последний раз воровали? Помнят ли они, как звали того лоха, которого они сами своими руками обчистили? Отвечаю пятерным — что не помнят. Пусть назовут мне квартиру, пусть адрес назовут, который они последний раз поставили и отбомбили — я не поленюсь, схожу, их поздравлю.
Мы теперь не на скок, мы только по кабакам ходим! Ты у Бобона спроси, если сможешь — за что его замочили? Только за то, что не крал он, как честный вор, а на чужой на рэкетирский кусок покусился. И я, Живчик, должен не здесь, не в стеклянной броневой клетке кочумать, не с бразильскими филами на луну выть…
Живчик опрокинул рюмку, Слюнтяй тут же ее опять наполнил, и законник продолжил:
— Выскочил я сегодня всего на часок, покомиссарил, словно чистого воздуха напился. И опять — юрк, и сижу тут с вами взаперти, бакланю. Когда я на воле, у меня дверь должна быть всегда открыта — чтобы каждый урка мог свободно ко мне за разумением, за честным судом зайти и у меня по любому делу совета спросить. И дать мне урка должен лишь то, что совесть ему подскажет, согласно обычаю нашему. Зыбыли мы бедность, забыли мы честь свою воровскую, и потому каждый с каждым воюет. А тогда бы любой мусорило чичи разул и увидел свет нашего дома, и десять раз бы подумал, прежде чем к нам постучаться. А ты говоришь — Тютька… Теперь не мы, а кремлевские ухари и паханы пануют, оборзели вконец, меры не знают, всю страну на карман свой тянут, а карман у них бездонный. А я не могу им слова сказать, своего укоряющего, справедливого, воровского слова, потому что слабо мое слово стало. А Зинка, гадина, поместье отмерила — за день не обойти, и подрядчик ей, видишь, опять не угодил. А это беспредел, а беспредельщику не бывает почета…
Живчик замолчал, сел и пригорюнился.
Венедикт же Васильевич впервые осознал, к какому высокому человеку забросила его сегодня судьба, и посмотрел на Додика. А профессор тоже посмотрел на него и с многозначительным пониманием кивнул седой головой.
“Может еще и удастся мне сегодня выкрутиться и выйти живым из этой передряги, — вдруг подумалось Венедикту Васильевичу. — Надо бы только разговорами совсем утомить Живчика. Как он заснет, там и видно будет, как мне отсюда деру дать…”
И Веничка тут же начал осуществлять свой план с лести:
— Я знакомством с тобой всю жизнь гордиться буду, внукам про тебя расскажу.
— Ну, — сказал Живчик, наблюдая, к чему пленник клонит.
— Ты давеча сказал мне, что у тебя кроме слова твоего ничего нет. А у тебя, оказывается, и аэродромы в сельве, и поместьям ты счет потерял. Богатству радоваться надо, а ты вроде недоволен?
— Ну.
“Пьяная скотина”, — подумал Венедикт Васильевич, но опять ужом завертелся:
— А я думаю — как раз напротив. Сейчас человек чем богаче, тем слово его дороже стоит. Вон брильянтовая сявка Сорос в теннис играл, а ему прямо во время подачи по телефону сообщают, какие дела творятся на Гонконгской бирже. А Сорос сходу сказанул только: “Сливай фунт стерлингов”, — и одним этим словечком всю Великобританию вместе с ее валютой опустил. А был бы Сорос нищим босяком, никто бы ему на теннисный корт не позвонил, а если б и позвонил, то только для того, чтобы послать его подальше. Было бы у тебя, Живчик, сейчас долларья, как у того же господина Фортепьянова, и отношение к тебе было бы совсем другое. Ты все рукояткой пистолета по черепушкам стучишь, а ты попробуй миллиардным мешком кого-нибудь стукни — от любой мусорской конторы только мокрое место останется.