Изменить стиль страницы

А через месяц и меня почитай насмерть уложило, когда перед раненым сидела, перевязывала его. Попали осколочком мины в живот. Оно и пулевое ранение в живот страшное, из десяти таких семеро помирало, а тут осколком. Чего я натерпелась, о том рассказать не могу. Две тяжелые операции перенесла там, в полевых условиях, да дело уже шло и к третьей операции, когда далеко в госпитале, на Урале лежала. Там и вспомнила кудрявого узбека, как просил меня написать ему словечко: взяли, что ли, мы Старую Руссу или нет… Сама слаба была, рукой-ногой двинуть не могла, так попросила сестру написать, продиктовала. Так мол, Усман Джабаров, и так, ты горя хватил, а мне того горше досталось, да что поделать, против судьбы не пойдешь, значит, доля наша с тобой такая.

И пошли наши письма из госпиталя в госпиталь летать, и хоть изрезали меня всю, но что получается? Вроде бы уже и любовь какая-то у нас, что ли… Хочу вспомнить его лицо, хочу, но не могу, что-то темное только, да голос густой, хороший. А он все пишет: я тебе песни буду петь, новгородская спасительница моя, любить буду, потому как помирать не собираюсь, хоть сердце у меня то пулеметом частит, то враз останавливается.

Пролежал он в госпитале пять месяцев, я — четыре; может, и еще лежала бы, да он за мною приехал. Мне же в госпитале сказали: отправляйся, Салтыкова, домой, долечивайся, но детей у тебя до века не будет. И получи вот — две награды сразу с фронта прислали: медаль «За боевую отвагу» и орден Красной Звезды.

Усмана тоже по чистой демобилизовали. Предложил он мне ехать с ним в Узбекистан, жить вместе. Я согласилась, только, говорю, на правах законной супружницы, иначе езжай один. И имей в виду: детей у нас не будет… Он ничего не сказал, только обнял меня.

К госпиталю он с палочкой в руке пришел, я его в окно увидала. И мне палочку принес такую ладную. Решили мы поездом пробиваться на Свердловск, оттуда на Казахстан, а из него уже и к узбекам. А морозы какие с сорок первого на сорок второй гремели? Злые… А мы с ним из госпиталя-то какие?.. Одна кровина на двоих?.. Кого в тот год по чистой отпускали? Кому вслед всякий мог сказать: помирать солдат пошел домой…

Ну, движемся мы с ним на вокзал: я его одной рукой поддерживаю, другой на палочку жму, он меня таким же манером ведет. А что ветер бьет в лицо, что снегом швыряет… У нас в Новгородской области ежели вьюга, так это к оттепели, а тут сразу и вьюжит и мороз какой сильный. Приковыляли мы на станцию, и вскоре, глядь, порожняк подходит. Идем мы вдоль состава, увидели один вагон раскрытый и обрадовались — запертую дверь нам бы нипочем не открыть. Спасибо старичок-обходчик помог взобраться в вагон, ну, вскоре поезд и пошел. Пробуем мы дверь закрыть — нет, не закрывается, колесики сильно к своим рельсам примерзли. Мы и так, мы и этак… Уж мы мучились, мучились… Да потом обессилели, сели в угол вагона, прижались друг к дружке, дышим в пригоршни, ждем не дождемся, скоро ли будет остановка, вылезать нам надо поскорее, пропадем тут. Поняли уже, что на погибель взобрались сюда, да что поделать. Поезд мчится, ночь черная, ветер и снег волком воют в вагоне, да и мороз, видно, градусов на двадцать — тридцать жжет огнем… Я терпеливее к холоду была, не то что Джабаров,  — не на юге родилась, как он. Южный человек, он, вижу, сразу и сник. Голову клонит все ниже, ниже… Распахнула я свою шинель, накрыла его, руки ему тру, а у самой тоже зуб на зуб не попадает. Потом закричала на него: вставай, хлопай себя руками! Вот так… И песню пой — обещал мне петь… Ну так вот и пой! Он и вправду запел какую-то свою песню, до чего же заунывную, и сказать тебе не могу… Поет он, как плачет, а я и то рада: жив, значит…

Но вдруг поезд с силой поддернул вагоны, мы упали. Опять подняться силы уже не было. А поезд знай мчится и мчится, ему хоть бы что. Черный ветер со снегом забивает лицо, мы коченеем. Потому узнала, что порожняк тогда на Урал за вооружением гнали, каждый поезд накроет сто двадцать километров за полтора — два часа, да постоит минут пять, наберет воды и снова накроет сто двадцать, а то и больше,  — аж снег за ним столбом поднимается к небу.

Прижались мы опять друг к дружке на полу деревянном, ледяном, и вдруг я почуяла, что мне так тепло да хорошо делается, уж лучше и не надо… И поняла, что засыпаю и во сне помру, только никак этого не испугалась. Хорошо, тепло и ладно… И вот вижу я сон, будто с мамой и тятенькой идем мы все трое по высокой ржи в солнечный полдень, жарко так, колосья задевают мне по лицу, задевают мягко, шелестят, и очень теплой рожью пахнет… А я всегда любила этот запах, войду, бывало, в рожь, которая повыше, и стою, дышу полной грудью. А тут будто быстро-быстро иду я по ржи, ушла уже далеко вперед мамы и тятеньки, оглядываюсь, зову их… Чтобы они не отставали… Зачем я одна так далеко ушла… Кричу, кричу…

И открываю глаза. Что такое? Где я?.. Почему тихо? Кто это рядом со мною лежит?.. Ну, с трудом я взяла в толк, что поезд стоит, рядом — Усман… Стала я подниматься, а ноги не слушаются. Я так ими, я этак ими… нет! Отмерзли, что ли? Да подползла к двери, схватилась руками за дверную стойку и кое-как встала. «Усман, кричу, Усман!» — но нет, не отзывается. Выглянула я из вагона — кого звать на помощь? Ни души кругом… Ни фонарей, ни людей, словно поезд стоит в степи. Опять кричу, кричу Усману что есть силы, но он не отзывается. Вернулась к нему, тормошу, зову — молчит… Ору в лицо — и опять нет ответа… Да жив ли, думаю? Приложила ухо к груди, а сердце еле-еле услышала. Ну, подтащила его тогда к двери кое-как, уже не пытаясь разбудить, и опять выглянула. Ни души… И вдруг стало мне страшно, что поезд сейчас пойдет… Поджала я тогда руками живот покрепче, вот так, гляди, да и прыгнула из вагона… Боль меня сразила несусветная, такой не чувствовала, когда в полевых условиях неусыпленной резали меня,  — смертушка, думаю, пришла, вот она!.. Закусила губу, плачу, стою согнувшись — и тут слышу: вагоны где-то впереди меня — дрын-дрын… Потом все ближе, ближе — дрын-дрын… Да все громче!.. Рванула я тогда Джабарова себе на плечи и вовсе согнулась под ним… Вагоны катятся мимо меня, только-только что не задевают, я стою ни жива ни мертва от боли, и Джабаров висит на плечах. И прошу бога, чтобы вытерпеть боль, не свалиться с человеком под колеса…

Не знаю, сколько я стояла, уж и поезд укатил… Приподняла чуть голову, вижу: далеко впереди два фонаря под козырьками еле светятся в метели, там, должно, и станция. Кружит, кружит метель… Да и пошла я… Сделаю четыре-пять шагов и стою, набираюсь силы, говорю себе, что все равно донесу. А силы нету, и боль меня сражает. Уж я шла, шла, был тот путь самым великим путем в моей жизни… Вспоминаю фронт, вспоминаю, как резали меня на трех столах — и вроде ничего, уже забывается. Но вот подумаю о том пути в метели, и сразу жар подступает к лицу.

Что еще плохо-то было? Шинель моя расстегнута, полы задувает на стороны ветер, а как руки мои подняты вверх,  — ведь вот-вот метель сорвет с плеч Усмана,  — то рубашка и гимнастерка на мне поднялись, ветер бьет по заголившемуся телу, по шрамам. Теплого белья нам в госпитале не дали: куда вам теперь, сказали, теплое, домой идете на печи лежать, а теплого и солдатам на фронте не хватает. Ну, да еще реву в три ручья, слезы и метель застят все, под ногами только бело… И боль же, боль эта.

Добралась я все же до станции, остановившись в пути, может, сто раз. Иду уже по перрону. Сквозь снег вижу, окно светится, должно, конторка дежурного по станции, мужик в ушанке за столом сидит, низко наклонив голову, не то пишет, не то читает. В углу печь топится поленьями, дверца откинута. Рванула я дверь на себя, а тот мужик как вскочит да ко мне: «Нельзя, нельзя! Военный пост!» И руками-то меня в грудь, в грудь… Чтобы я пятилась назад, а куда мне пятиться? Да рассмотрел, что я военная и военный на плечах у меня висит, да еще реву, искривившись, сказать ему ничего не могу,  — помог снять Усмана, уложить его на пол перед печью. Я упала рядом с ним и больше ничего не помню. Обморок был у меня на пять с половиной часов, это дежурный мне утром сказал.