Я продолжаю чтение. Переживаю из-за богатырей, погибших в бою, время от времени незаметно смахиваю невольные слезы. Вхожу в замки, в дворцы гордых царевичей, вижу страдания влюбленных царевен в разлуке, ненавижу коварных соглядатаев, пылаю любовью к героям, подобным Афросиабу.

В мастерскую неожиданно вбегает запыхавшийся. Тургун:

— Идем, быстро! Бросай свою книгу, все это брехня сплошная.

Положив закладку, я закрываю книгу.

— Что случилось?

— В нашем квартале идет такая потасовка! Идем быстрей!

— Ты что, караульщик квартала или миршаб? Не шуми, отправляйся отсюда! — кричит на него мастер. — Читай, Мусабай, дальше.

Я молча кладу книгу на полку и выхожу вслед за Тургуном на улицу.

— Эх, и знаменитый скандал там идет, вот позабавимся! — захлебываясь, говорит Тургун. — Расуль-орус со своими поденщиками схватился на кулачки. Поденщики требуют расчета, а Расуль отказывается, зря, говорит, требуете.

Расуль, слывший среди жителей квартала безбожником-кяфиром, никогда не посещавший мечети, однажды неожиданно заявился туда, покаялся перед имамом и дал обет построить минарет. Слово свое он сдержал, минарет строить начал, но очень экономил и всячески прижимал рабочих.

Я отмахиваюсь:

— Ну тебя! Тебе бы только драками забавляться! — и тащу Тургуна на Шейхантаур, где по слухам должно было состояться какое-то собрание.

* * *

Во дворе мечети на Шейхантауре толпится народ. Много молодых людей в ярких шелковых халатах, надетых поверх чесучовых или белых коломенковых камзолов, среди них немало франтов, одетых с явной претензией на щегольство. То там, то здесь белеют огромные чалмы, обладатели которых облачены в просторные полосатые или из шелковой бенаресской ткани халаты. Но большинство — люди бедные в грязных латаных халатах или в длинных рубахах и в грубых каушах на босу ногу.

Прислушиваясь к разговорам, мы с Тургуном обходим двор и затем опускаемся на корточки, прислонившись к стволу толстого карагача. Неподалеку от нас на террасе вокруг стола, покрытого потертым сукном, расположился президиум из десяти-пятнадцати человек — все ученые-интеллигенты, в большинстве джадиды.

На трибуне рядом со столом — оратор, одетый в коломенковый камзол, человек с тонкими усиками, острыми жесткими глазами, покатым лбом и с бархатной тюбетейкой на бритой макушке. Брызгая слюной, он долго говорит о «славном прошлом Туркестана», о вере, о шариате, о «напоенных национальным духом обычаях и установлениях». Восхваляет Временное правительство и обещает возвращение былой славы Туркестана, если «объединятся в основном люди достойные — богатые купцы, владельцы больших поместий». Определяет, как главную задачу: «понемногу, помня о святости веры, развивать школы и медресе введением таких наук как геометрия, астрономия, математика и им подобные. Наконец, уморившись, умолкает, занимает свое место за столом и тут же кидает под язык горсть насвая.

Тургун толкает меня локтем под бок:

— Пошли, пройдемся по кладбищу. Ребята, наверное, там в ашички играют.

— Постой, послушаем немного, — говорю я и показываю пальцем в сторону президиума. — Смотри, вон новый говорун выходит на трибуну.

Но Тургун машет рукой:

— Э, чего тут интересного? — Оттолкнувшись от карагача, он решительно вскакивает и исчезает куда-то.

Ораторы и правда, будто сговорившись заранее, все как один прежде всего напоминают о вере, о шариате, затем восхваляют Временное правительство и твердят о «постепенном, с помощью аллаха, прогрессе Туркестана».

Из толпы кто-то кричит:

— Ей богу, ну что это за разговоры? Все только и знают читать наставления. Народ в хлебе нуждается, а не в наставлениях! Почему улемы, баи, ученые ни словом не обмолвятся об этом?

Я срываюсь с места и стараюсь пробраться к бросившему реплику.

Им оказался знакомый сапожник, работавший в маленькой тесной мастерской у Балянд-мечети. К нему подступили несколько щеголей в шелковых халатах, орут на него с пеной у рта:

— Убирайся отсюда! Проваливай, нечего сеять смуту в народе!

Вокруг слышится ропот, возмущение. Я подхожу к сапожнику, отдаю салам. Тот улыбается:

— А, и ты здесь?

— Я уже давно сижу, слушаю, — отвечаю я и, понизив голос, шепчу с искренним восхищением: — а вы здорово поддели баев, мастер!

Сапожник, усмехнувшись, молча кивает в сторону президиума.

Из-за стола поднимается плотный приземистый человек, с черной, коротко подстриженной бородой. На нем — просторный шелковый халат, одетый поверх новенького чесучевого камзола, на голове — изящно намотанная, сверкающая белизной чалма. Это один из руководителей шураисламистов по прозвищу Кары.

Кары говорит густым басом внушительно, подчеркивая каждое слово:

— Господа! Досточтимые улемы! Туркестан встает на ноги, избавившись от векового мрака. Наш небосклон проясняется. В Петрограде у власти встали очень разумные и распорядительные люди во главе с известным нам господином Керенским…

Видимо, уловив настроение собравшихся, он упоминает о дороговизне: «Дороговизна растет сверх всякой меры, бедные, неимущие терпят нужду. Но, положившись на аллаха, будем надеяться, что затруднениям этим придет конец, и наш народ получит довольно и ячменя и пшеницы». Даже бросает упрек баям за то, что «глаза их не видят ничего, кроме своего кошелька». Но суть его речи сводится все к тому же призыву: «Объединиться досточтимым улемам, баям и ученым-интеллигентам и, перепоясавшись поясом рвения, с усердием и верой решить главную задачу: вызволить народ — ремесленников, рабочая чих — из тьмы невежества, воспитывать их, наставлять В вере ислама».

Заканчивает он обычным: «Омин! Да облегчатся все наши затруднения!» и, улыбаясь на довольно жидкие хлопки в ладоши, отходит к столу.

Время уже позднее. Ко мне возвращается Тургун. Не сговариваясь, мы проскальзываем к выходу и бежим домой.

* * *

Побродив по улице, я захожу в одну из сапожных мастерских нашего квартала. Хозяин мастерской — добродушный, с рыхлым ноздреватым носом, уже довольно старый человек, но живой и общительный. А единственный его подмастерье, смирный и тихий ферганец, не в пример хозяину большой молчун. Мастер иногда начнет рассказывать какую-нибудь побасенку, а подмастерье строчит себе голенище ичига и только хмыкает: «Хм… хм…» Мастер в конце концов выходит из себя, сердится:

— Что ты сидишь, будто воск закусил? Разговаривай! Но и работы не прерывай. Жизнь, она беспокойная, нудная, чтоб не посмеяться, не пошутить — никак нельзя. А ты — сидишь, молчишь, только гляделки свои таращишь. Тридцатый год тебе, а ты — ни «тпру», ни «ну»…

У подмастерья был товарищ, рабочий хлопкового завода, тоже ферганец лет тридцати двух, рослый, плечистый, со смуглым лицом, с острым взглядом и широким открытым лбом. Он иногда заходил в мастерскую проведать земляка. Когда я вошел, он уже горячо говорил мастеру:

— Вот такие дела, мастер. Русские рабочие очень не любят заводчиков и фабрикантов. Они ведь тоже бедные, как и мы все. В мошну фабрикантов, заводчиков, баев, купцов, особенно хлопковиков, деньги валом валят, они хлеще прежнего кутят, распутничают. Вот русские рабочие и говорят: «Белого царя сковырнули с трона, а буржуи, помещики все еще измываются над нами. Теперь черед дошел до буржуев, их тоже надо спровадить в тартарары!»

Мастер долго сидит, хмурит брови.

— Я понял, сынок, — говорит он. — Рабочих, дехкан, всех нуждающихся очень много на свете, им счету нет. А баи, купцы, ростовщики, земли владельцы и все прочие дармоеды на горбу у них сидят. И правда, насилие всякие пределы перешагнуло. Вот, если бы нашелся знающий, разумный, справедливый и мудрый вожак, голова! Чтоб мог отделить скорлупу к скорлупе, а ядро к ядру. Да где он, ведь нет его.

Рабочий достал из кармана пачку дешевых папирос, закурил. Сидит, дымит, задумался. Подмастерье снял с правила ичиг, молча отложил его в сторону и вдруг запищал тоненьким голоском: