Изменить стиль страницы

Он обхватывает колени матери, дрожит, просится домой, в балаган, там много людей, нет собак, светло, не страшно.

— Дом наш теперь здесь... под вербой. Иди, играй, не мешай!

Горпина вытирает сыну нос, дает доброго материнского шлепка под зад, и Кузьма снова остается один. Играть ему не хочется. Он садится под вербой на кучу холодной свежей глины, внимательно смотрит на отца и мать, деда и бабку, роющих яму, и на его смуглом чумазом личике появляется озабоченное тревожное выражение. Какой же это дом!..

Кузьма сползает вниз, в яму, хватает деда за штанину, спрашивает:

— Дедушка, кому вы такую большую могилу копаете?

Никанор испуганно разогнулся, темными от гнева глазами, задыхаясь, посмотрел на хлопчика.

Кузьма стоял перед дедом, ждал ответа.

Никанор бросил лопату, размахнулся и каменной ладонью ударил внука по губам.

— Замолчи, щенок!

Никогда не поднимал дед руку на Кузьму, часто, почти каждую получку баловал конфетой, пряником, а сейчас...

Рот Кузьмы обожгло что-то горячее и соленое, в голове зашумело, овраг завертелся, как карусель. Мальчик упал на прохладное дно ямы, заплакал.

Никто, даже мать не вступилась. И только вечером у костра, когда поели печеной картошки с солью, мать положила голову Кузьмы к себе на колени, пожалела, приласкала, прошептала, целуя в голову:

— Дурнем ты у нас растешь, Кузьма! Без дна и покрышки. Спи, цыганенок, спи!..

Засыпая, Кузьма слышал, как скрежетали лопаты, как гулко падала на отвал сырая тяжелая глина.

Не спят Никанор и Остап. Обогреются у костра, посмотрят на звезды и опять роют и роют.

Выше поднялось небо. Побледнели звезды. На листьях вербы заблестела роса. На востоке, над черной тучей Батмановского леса ручейком жидкого расплавленного чугуна выступила заря.

— Шабаш на сегодня! В шахту пора! — Никанор разогнулся, воткнул лопату в вязкую глину и начал натягивать на свое большое разгоряченное тело холодную, отсыревшую на ночном воздухе шахтерку.

Вечером, придя с работы, помылся, поужинал и опять схватил лопату.

Через три дня и три ночи вырыли яму, поставили стропила, накрыли их горбылями. Еще не хата, не землянка, но уже над головой есть крыша. Неказистая пока, в щели видны звезды, но все-таки это своя крыша.

Завтра Остап и Никанор с помощью жен намесят глины, перемешают с конским навозом и соломой, положат ее толстым слоем поверх горбылей. Ветер и солнце довершат их работу, сделают крышу железной — не размокнет она ни под дождем, ни под снегом. К воскресенью, гляди, и дверь заскрипит на железных петлях. Еще неделя-другая пролетит — и веселый дымок закурится над печной трубой.

Закурится непременно! Никанор стоит перед недоделанной землянкой, среди досок и вязкой глины, на пологом скате Гнилого Оврага, и видится ему, как валит в небо сизый пахучий дым, явственно слышится, как скрипит новая дверь. И хорошо, радостно на сердце Никанора. И хочет он поделиться с кем-нибудь своей радостью. Подхватывает на руки Кузьму, щекочет бородой его облупившиеся скулы.

— Вот видишь, Кузька,— крыша!.. А ты говорил... Эх, Кузя, и заживем же мы на новом фундаменте!

— Я не хочу, дедушка. Тут воняет. И собаки...

Помрачнел Никанор, закусил губу. Холодным свинцом налилась рука. Размахнулся, чтоб ударить Кузьму, но сдержался.

Столкнул внука с колен. Хмуро посмотрел вслед убегавшему мальчишке и подумал:

«Дикуном растет. И походка не наша, неродовитая, ишь, ступню як выворачивает. Надо прибрать к рукам».

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Где-то совсем недалеко от Никанора бегут рельсы железной дороги, там стучат колесами красные вагоны, из дверей выглядывают бритые головы новобранцев. Их везут на Дальний Восток бить японцев.

Плачут матери, провожающие своих сыновей, рыдают жены, подвывают дети.

На заводе волнение, бастует прокатный цех, трубный, и начинается пожар в доменном.

Все это проносится мимо Никанора. Ничего видеть и слышать не хочет. Как и прежде, еще не утихнет гудок — бежит в шахту, первым спускается, первым получает наряд. Думая о своей землянке, отводит десятника в сторонку, просит:

— Гаврил Гаврилыч, уважь, определи уголек помягче... магарыч будет.

Десятник мнется, переступает с ноги на ногу, поднимает плечи.

— Оно, знаешь, не полагается. Карл Францевич взыскивает за такие поблажки штрафом, но тебе можно уважить. Иди в пятнадцатый забой. Только там, знаешь, не успели подкрепить...

— Ничего, я сам подкреплю, и саночников мне не присылайте,— радуется Никанор.

Не знает он, что ночью забойщик Коваль, посланный в пятнадцатый забой, вернулся в нарядную и заявил:

— Десятник, там работать нельзя: кровля бунит, того и гляди, засыплет. Крепление усилить требуется.

— Люди работали, а тебе нельзя?

— Нет, десятник, уволь, в пятнадцатом я не работник.

— Ну, так пойдешь домой, нам не надо лодырей.

— Зачем же так строго? Я правду...

— Довольно,— рассердился десятник.— Ребята,— обратился он к молча стоявшим вокруг в ожидании наряда забойщикам,— кто вызывается в пятнадцатый?

Шахтеры хмурили брови, молчали, вспоминая, как несколько дней назад в пятнадцатом забое рухнула тясячепудовая глыба породы и придавила забойщика Бровкина.

...Так и не нашлось тогда охотника в пятнадцатый, а Никанор пошел без колебаний. Он утешал себя: «Конечно, кровля там погана, зато уголь, як чиста земля, сам в руки сыпется, а обвала, если не зевать, не страшно. Я почую».

Обрадованный десятник позвонил хозяину, что лучший забойщик шахты пошел работать в пятнадцатый. А забойщики передавали новость друг другу, качая головами:

— Рыжий Никанор пошел в пятнадцатый...

— Жадный, черт лопоухий!

— Подавится.

Далеко пятнадцатый забой, в самом глухом углу шахты.

Обушок Никанора безостановочно, как увесистый маятник, качается в ловких, неутомимых руках его, клюет и клюет угольный пласт, добывает копейку за копейкой.

Ранний летний день, молодое солнце отправилось странствовать по кругу неба, плыли тучи, лил дождь, шумел ветер в ветвях деревьев, распускались цветы, пели птицы, в разгаре был базар, на пожарной каланче звонил колокол, звал гудок на обед, пылал закат, в церкви шло вечернее богослужение, зажигались фонари над дверями кабаков...

Все это там, наверху, над толщей породы, саженей триста выше головы Никанора. Здесь же, в забое, летний день протекает без всяких земных примет — в полумраке, при тусклом свете шахтерской лампы, в тишине.

И часа не прожил бы новичок в этой могильной тишине, в этом неживом полумраке, один на один со своими думами,— сбежал бы, сошел с ума или протянул бы ноги от страха. А Никанор жил, работал час за часом — все утро, обед, полдень. Упряжка близилась к концу, а он махал и махал обушком, не уставая, не замечая темноты, тишины, своего берложьего одиночества. Думы о землянке на Гнилых Оврагах придавали ему силы, терпение.

Хочется пить, но фляга давно пуста, скрипит пыль на зубах, душно. Вода далеко. Полчаса надо потратить, чтобы добраться к бочке. Жаль терять столько времени. Никанор ползет к сырой стенке и сухими губами слизывает горькие, с пороховым запахом капли.

За дверью вентиляционного ходка свистит и воет ветер, в соседнем обвале грызут гнилое дерево земляные крысы, стучат падающие на породу звонкие водяные слезы.

Нарубив кучу угля, Никанор впрягается в санки — узкий невысокий ящик на полозьях, окованных железом. На плечо накидывает хомут — широкую лямку из засаленного брезента. От хомута идет тяга — толстый канат. Он проходит по груди забойщика, по животу, между ногами и надежно крепится кольцом к крутому железному крючку санок.

Став на четвереньки с лампой в зубах, голый по пояс, Никанор набирает полную грудь воздуха, поднатуживается, упирается ногами и руками в почву забоя и, бросившись всем телом вперед, срывает санки с места. Не давая им остановиться, чтоб не «примерзли» к почве, тащит свою добычу по длинной норе ходка на свежую струю откаточного штрека, где его ждет пустой вагон.