Изменить стиль страницы

Слышно, как дождь стучит о железо крыши, просится войти.

А Луна тоскует:

— В Ташкенте сейчас солнце, дыни, виноград, плов... Был я там, виноград, как семечки, ел. Босой ходил и спал на траве. Там зима не живет. Солнце и ночью не заходит. Святой, едем в Ташкент?

Я и сам хочу разогреть свое холодное нутро и говорю тихо:

— Едем.

На рассвете в скором поезде, в собачьих ящиках мы выехали.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Длинная, узкая комната. Окна у самого потолка, зарешечены. Дверь в два человеческих роста. К нам входит с высоко поднятой головой женщина. У нее волосы цвета лежалого снега. Она худая, как дышло цыганской тачанки. На губах ее никогда не заблестит слюна, оброненная смехом. Ее голос не спускается ниже гордого окрика. В глазах не бывает растерянности. Луна ее окрестил Ведьмой.

Она заведует приемником для беспризорных детей. В приемник мы попали на второй неделе нашего путешествия в солнечную страну.

Кормят три раза в день. Утром — горячая вода и кусочек хлеба. Днем — серая похлебка. Вечером — подкрашенный кипяток. Не могу спать от пустоты в желудке. Мне скучно в этих гробовых комнатах. Хочу в солнечную страну и, главное, сытости.

Обедаем мы в подвале особняка, просторном, как поле, — весь приемник разом садится за столы.

Однажды, когда мы уничтожили похлебку, я поднял вылизанную чашку и сказал соседям по столу:

— Давай просить еще.

Толпой идем на кухню.

Не просим, а тянем чашки и требуем:

— Лейте!

Но поварам лить больше нечего, все роздано. Я размахнулся и бросил чашку в прозрачные перегородки кухни. Призывно звякнуло стекло. Поднялся голодный приемник, показал зубы. Хрустнули дубовые колонки столов, рассыпалась в дробь, в пыль кухонная посуда.

Бежим к складам. Громим оцинкованные двери и разносим в щепы галетные ящики, рвем Мешки с белой канадской крупчаткой и жадно поглощаем ее в пятьсот голодных ртов.

Сытость есть. Даешь свободу! Но вокруг — высокие кирпичные стены. Бросаемся к воротам. Они с неожиданной покорностью раскрываются, и мы слепнем от золотых на морозном солнце касок пожарников.

Нас валят с ног стремительные водяные струи. Поднимаемся, бежим назад. Главных бунтарей связали по рукам и ногам и положили, точно покойников, двумя рядами на соломенных тощих матрацах в длинной и пустой комнате.

Сутки никто не показывался к нам. Потом пришла Ведьма со своей ватагой.

Она велела нас развязать и приказала подниматься. Никто не поднимается с матраца, ни одни губы не шевелятся. Ведьма выпрямилась, блеснула глазами, дрыгнула ногой, плотно одетой в желтую кожу высокого ботинка, и выскочила из комнаты.

— Мексиканские ослы... Ну, я вас проучу, погодите!

Лежу в углу, зализываю ледяные ожоги и дрожу от гнева.

Я полюбил свободу. Я не могу сидеть на кусочке хлеба. Хочу самогона, конской колбасы и котлет с чесноком, которые продают вокзальные торговки.

В глубине двора приемника стоял глинобитный сарай. Двери в нем жиденькие, без замка. Окна выбиты. Не сарай, а холодильник. Он имел сугубо важное назначение. Каждую ночь туда сносили со всех этажей умерших от тифа беспризорников и перед рассветом увозили на санках в городскую темь.

Когда все этажи притихли и погасли последние коптилки, мы с Луной поднялись с матрацев, пошли к мертвецам.

Почти всю ночь пробирались к сараю. В нижнем этаже чуть не наскочили на воспитательницу, но притаились за дверью — не заметила. Перед рассветом мы были в сарае. Там на соломе лежали скрюченные тифозные трупы. Услыхав скрежет саней, мы прижались в дальний угол. Едва успели спрятаться, как хлопнула дверь. В сарай вошли двое, в шапках, валенках, коротких полушубках, и принялись грузить свой товар.

Мы успели втесаться в общую кучу. Попали в первую очередь... Через минуту за нами хлопнули железом окованные ворота приемника, и мы поехали через спящий еще Оренбург. Я лежал почти на дне санок. Чья-то рука охватила горло, мешала дышать, морозила кровь.

Хочу перевернуться, найти теплое тело Луны, но боюсь выдать себя. Задыхаюсь.

А сани приближаются все ближе и ближе к окраине, скоро кладбище, где заготовлена могила. Еще несколько шагов — и сани остановятся. Мрачные люди наспех бросят нас в яму и торопливо уедут.

Страшно. Кричу. Но холод давит сверху, отнимает звук. Открываю глаза и вижу чью-то морду с кривыми губами, — она смеется надо мной.

...Призываю последние силы, отбиваюсь от трупов. Слышу, как стукнула мороженая нога. В это время сани остановились.

Мы приехали на кладбище. Люди в полушубках сдернули рогожу. Я поднял голову и начал клясться богом, что еще живой, что меня не надо бросать в яму. Я призывал в свидетели Луну.

Полушубки закрестились, бросили лошадь и убежали с кладбища... Один среди множества крестов. Луна не отзывается. Кричу до хрипоты. Пробую искать его среди трупов, но вдруг мне начинает казаться, что у меня нет рук. Хочу встать и бежать, но не нахожу ног. Хочу кричать, но и голоса не стало.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

В каменные ворота приемника медленно въехал автомобиль. На его высоком радиаторе гибкокрылый лебедь, вытянув тонкую шею, стремится сорвать с ног стальную оковку и взлететь в заманчивые небеса.

Шофер в желтом, на пушистом меху комбинезоне протянул в снежной перчатке руку к медному рычажку и распахнул дверцы автомобильной кареты.

Мягко прыгнул на сахаристый снег высокий, в хорьковой шубе мужчина. И приподняв одной рукой свою шапку, другую, ломкую и угодливую, протянул в карету. Из нее вышли две женщины, закутанные по уши в меха.

Это была, наконец, та самая комиссия американского общества «Ара», которую мы ждали столько бессонных ночей и голодных дней. Слухи идут, что они отберут самых крепких и повезут их в Америку. А на моих ногах следы кладбищенской ночи. Меня подобрали среди крестов полузамерзшего, Луна и вовсе замерз.

Разбирает тоска. Дни целые сидим без работы. Ребята кусают оконные рамы, дымят вонючей щепой, раскуривая дерево.

По ночам мечтаю об Америке.

Верю, что уеду. Я сильный.

Иду ли в столовую, во сне ли, в игре ли, в мечтах молюсь забытому богу, чтобы он меня послал в Америку.

Наконец вот она, приехала желанная комиссия! Срываю последние куски бинта, сдираю белые пятна мази. Силу в ногах нашел. Обновленный и счастливый, жду освидетельствования.

Комиссия строга. Бракует бессчетно. Из всего нижнего этажа отобрали десятка четыре. Но я верю в свои наследственные мускулы.

Когда подошла моя очередь, подплыл к очкастому, в белом халате, длинному американцу и, не сгоняя смеха радости с лица своего, выставил грудь.

Длинноногий повертел трубочкой у моего носа, поверх очков глянул на облезлые ноги, толкнул в живот, ударил под колени и отвернулся к следующему, бросив белым халатам, которые толпились за его спиной, непонятное слово:

— Дегенерат.

Он уже начал заниматься другими, а я все еще стоял и, не понимая страшного смысла этого слова, обижался, что он не похвалил мою статность.

Няня, старушка Андреевна, взяла меня за руку, толкнула в спину, ласково приговаривая:

— Пойдем, сынок, пойдем, не сгодился, родимый, в Америку.

Шел по темному коридору и думал, что ослышался, боялся спросить у Андреевны правду. Когда пришел в свою узкую гробовую комнату, увидел обгрызанные рамы, заплеванные матрацы, разрисованные стены, подкатила боль к горлу.

Шепнул одними губами:

— Так, значит, я не поеду в Америку?

— Не поедешь, родимый, не поедешь. Слабый.

Валюсь на пол, головой хочу расколоть доски, выбиваю замазку из щелей, хочу раздавить губы зубами.

— Замолчи ты, дурень,— говорит Андреевна,— я налажу тебя в Америку.

Спустились мы с ней на задний двор.

Раздела меня Андреевна до наготы, свалила в сугроб и давай растирать снегом. Разукрасила кровь с молоком. Потом помыла холодной водой, лохматыми простынями гусиную кожу в бархат превратила, кусок хлеба в зубы дала и подсунула уставшей комиссии.