Изменить стиль страницы
***

Ночью тетя жарит пирожки, а утром, еще до восхода солнца, мы идем на базар, занимаем бойкое место на заплеванном подсолнечной шелухой перекрестке и дружно, в два голоса, орем, созываем покупателей:

— Пирожки, пирожки!..

Вокруг нас собирается базарная толпа. Покупатели издеваются над моими болячками, но пирожки все-таки берут, не брезгуют. Карманы фартука тети Дарьи все больше тяжелеют от медяков и серебра, а лицо сияет иконным лаком. Бахвалится:

— Молодец, Санька! Хорошую долю зарабатываешь! Если б у тебя струпьев не было... Буду чаще купать в череде — очистишься.

Распродав продукцию, возвращаемся домой. Тетя дает мне мешок, посылает за даровым топливом. Брожу вокруг завода, на отвалах, собираю кокс, уголь, щепу и, нагрузившись, тащу добычу в свой новый дом.

Ночью кочегарю у печки, помогаю жарить пирожки. Масляный угар клубится в халупе от пола до потолка. Гора муки белеет на столе. Голые руки тети — в пахучем тесте. На большой сковороде кипит, пузырится постное масло, а в нем плавают большие, с мясом, подрумяненные пирожки. Я ем и ем их один за другим — десять, сорок, сто... и все только глазами. Тетя бережлива, не ест пирожки сама и мне не дает. Мы едим борщ да обгладываем кости, мясо с них срезано на пирожки. Но все равно я счастлив. Ох, до чего же сладки они, эти кости!.. За всю свою жизнь я не обглодал столько костей, как в ту пору.

Хорошо мне жилось у тети Дарьи. Сытость очистила меня от струпьев. Все мальчишки Собачеевки завидовали мне. Как только покажусь на улице, сразу слышу со всех сторон:

— Сань, а Сань, вынеси пирожок!

Молчу. Разве кто поверит, что я их сам не ем?

— У, жаднюга! — сердятся мои сверстники.— Подавись ты своими пирожками!

Нет, я не жадный, неправда. И мои товарищи скоро в этом убедились.

Улучив минуту, когда тетя вышла из халупы, я хватаю со сковородки кипящий в масле пирожок, прячу в карман. Хочу стащить еще один, но слышу под окном шаги.

Обливаюсь потом у раскаленной печки, очумев от угара, но терплю, жду, чтоб тетя оставила меня один на один с пирожками...

Вечером выбегаю на улицу с полными карманами пирожков. Все раздаю, до одного. Ешьте, насыщайтесь.

...Помойным рассветом мимо нашего окна скрипят ассенизационные бочки, едут на свалку. Бегут, спотыкаясь, собачеевские бабы на бойню, спешат занять очередь за требухой. Шатается в длинной рубахе забойщик Коваль с синим от похмелья лицом. Возвращаются с ночной охоты, облизываясь, псы. Тенями проплывают вальцовщики, горновые, каменщики с завода бельгийской компании.

Проходят двенадцатилетние смазчики, бывшие мои товарищи, и я вижу в их глазах слезы, или, может быть, мне так кажется через затуманенное стекло.

Так каждый рассвет. А сегодня никого нет за окном. Уже ясно вижу на стене напротив себя выцветшую фотографию, а тетя Дарья меня все еще не поднимает и сама не работает. Она надела праздничный капот. Долго натиралась чем-то пахучим у слепенького зеркальца. Только потом подошла ко мне, необыкновенно нежная и добрая:

— Сань, а Сань, вставай! Встречай праздник.

Я плотно сжимаю веки, не шелохнусь и думаю: «Какой же сегодня праздник?» А тетя тормошит:

— Сань, вставай, а то проспишь всю радость. Брат твой Кузьма объявился.

Продираю глаза. Братец? Кузьма? Неправда. Его в Сибирь угнали, на каторжные работы, в цепи заковали. Нет, пропал мой брат. Закрываю глаза. Тетя Дарья, крикнув мне еще раз, хлопнула дверью, ушла.

Можно, наконец-то, отоспаться вволю. Я хочу заснуть, а сон не идет.

Забываюсь. Чувствую на голове горячую руку и слышу добрый голос:

— Саня!..

Чудится мне, будто это бабушка поет надо мною песни. Открыл глаза и вижу: стоит у моей головы обросший чужой мужчина и смеется — не дождался, пока я поднимусь с соломенного матраца, схватил голову и больно защекотал колючей бородой мои губы.

По пустому рукаву я узнал Кузьму.

Он ласкает меня и, не стесняясь своей бороды, плачет. Потом вскидывает руку и кричит:

— У, гады, гады проклятые!

Прижал меня к груди, выскочил из землянки на улицу.

Собачеевка тоже спешила на улицу, надев самое лучшее, что вынималось из сундуков только в годовые праздники. Все вышли и все веселые.

Что же сегодня за день? Праздник? Почему же тогда Собачеевка не пьяна, не матерщинит, не бьет в кровь морды? Почему не сходятся в поножовщину шахтеры и металлисты? Почему забойщик Коваль не поет своих пьяных песен?

— Революция!..— Кузьма бежит по улице, машет картузом, смеется и плачет.

И многие тоже смеются и плачут.

— Россия без царя!

— Слава тебе, господи!

— Во жисть пойдет, а?!

— Ррреволюция!.. Матушка, пришла все-таки, долгожданная!.. Ух ты, ух!..

— Свобода, солнце красное!..

Красное, красное, все красное — и солнце, и флаги, и косынки, и платки, и платья на женщинах, и рубашки на парнях, и банты в косах у девчат.

Со всех концов донецкой земли стекаются в город люди. Идут шахтеры — с шахты «Иван», с «Амура», с «Марковки», с «Глубокой». Идут заводские с «Униона», трубопрокатчики, коксовики. Идут грузчики. Все люди бросили работу, поднялись со своих насиженных мест, все спешат на просторную базарную площадь, всем хочется быть вместе.

Опустела Собачеевка — и стар и млад хлынули вслед за Кузьмой. Даже бывший стволовой Никита, калека, с изуродованной в шахте ногой, выполз на горбатую улочку и, опираясь на свою вишневую клюку, проковылял к городской площади, забитой народом.

Ни один собачеевский хлопчик не остался дома, в землянке. И девчонки бросили свои куклы.

Праздник, небывалый праздник. Для всех и каждого.

Васька Ковалик, в новой желтой рубашке, но в старых штанах, в опорках, в отцовском картузе, в материнской теплой кофте, подпоясанный витым шнурком, с огромным, как подсолнух, красным бантом на груди, шныряет в ногах людей, начальственно размахивает руками, командует ребятами, а то и взрослыми, шумит больше всех, сияет своими глазищами, радуется, будто он главный сегодня на улице, будто в его честь устроен праздник. И такой стал важный, гордый, что не замечает ни меня, ни остальных своих друзей. Только с одним Кузьмой дружески разговаривает, только одному ему улыбается. Ишь, какой революционер! Забыл, что мы вместе распространяли прокламации. И Кузьма забыл меня. Брат я ему, а дальше сейчас от него, чем чужой Васька.

На деревянную скобяную лавчонку, бесшабашно опрокинутую на бок со всем ее содержимым, вскарабкиваются один за другим шахтеры с подчерненными углем глазами, рыжие доменщики, огненнолицые сталевары, трубопрокатчики. Сменяя друг друга, подняв над головами кулаки, сверкая белыми зубами, кричат на всю площадь, ораторствуют — клянут кровавого царя, его министров-собак, хвалят на все лады революцию, радуются, что она разразилась, как весенняя гроза.

Вскарабкался на деревянную халабуду и Васька Ковалик. Победно стоит на самой ее вершине,— голова с белесым чубом гордо откинута, руки засунуты в дырявые штаны, ноги расставлены, облупленный нос хвастливо задрался кверху. Молчит, а мне кажется, что тоже ораторствует.

Пришла очередь говорить с народом и Кузьме. Узкоплечий, обросший черной бородой до глаз, в черной тужурке с пустым рукавом, черноглазый, строгий, он поднял над ладно причесанной головой кулак, бросил звонкое, до каждого сердца доходчивое, всем людям родное, долго запрещенное слово:

— Товарищи!..

Притихли рабочие люди, приветливо смотрят на Кузьму, терпеливо-охотно ждут, что он скажет, чем порадует, куда позовет. Я тоже смотрю на него, и мне хочется смеяться и кричать, чтоб слышала меня вся площадь: «Это мой брат, революционер, с каторги вернулся, пострадал за правду-матушку». Стою. Молчу. Жду.

— Товарищи!..— повторил Кузьма, и еще тише стало вокруг.— Не только кровавый царь и его распутная царица, не только их министры-собаки душили нас, морили голодом.— Брат подхватил правой рукой пустой рукав своей черной тужурки, поднял его над головой.— Где моя рука? Кто отгрыз ее? Он, жадный хозяин! А кто свел с ума моего деда? Он, хозяин! А кто убил моего отца? Он, хозяин! А кто измордовал мою сестру? Тоже он, его благородие, хозяин. И меня бы загнал на тот свет хозяин, если б не революция. И вас и ваших детей...— Кузьма шагнул к Ваське Ковалику, положил на его худенькое плечо руку: — Вот посмотрите на этого хлопчика. Родился в нужде, вскормлен нуждою, проклеймен с ног до головы нуждою. А чем лучше ваши дети, товарищи? Чем краше вы сами? Кто всех вас обездолил? Кто отнял у нас радость, смех, долголетие? Все они, проклятые, все они, кровососы-хозяева, их копейка и рубль, их плетка и каторга, их порядки и законы!..