Изменить стиль страницы

— Ну, слава тебе, боже, теперь и у нас есть крыша!

— И нашим мозолистым рукам слава,— усмехнулся Никанор. Он подмигнул Марине, указал бородой на стол. Она радостно закивала: поняла, мол, все поняла, Никанорушка. Достала из мешка новенькую клеенку, в алый цветочек, накрыла ею дощатый, на козлах, стол. И тут же на праздничном столе, как на скатерти-самобранке, появилась буханка пшеничного хлеба, глиняная миска с огурцами, селедка, аккуратно нарезанная, окруженная ломтиками цибули, чугунок с холодным вареным картофелем.

Никанор извлек из бездонных карманов своих широченных штанов две красноголовые, с прозрачной жидкостью бутыли, водрузил на стол.

— Ну, христьяне, будем пировать по такому случаю. Сидай, Остап, ты не в гостях, а дома. Горпина, бросай свою люльку, плюхайся рядом с коханым мужем. Марина, поспишай до своего владыки, милуй, обнищай, расцветай, як той мак. И ты иди, Кузька. Эх, и гульнем же мы сегодня!

Все расположились за столом, как того хотел Никанор, все радостно ухмылялись, глядя на то, как он разливал по кружкам водку. Рыжая борода его, помытая горячей, со щелоком водой, иконно золотилась, глаза добрые, молодые, на толстых губах улыбка.

— Ну, выпьем, народ честной, за нашу хатыну, за то, шоб под ее крышей не переводилось счастье, шоб кишели в ней, як муравьи, наши диты и внуки, шоб лунав, гремел тут, як весенний гром, жиночий смех и песня, шоб люды, глядя на халупу Голоты, завидовали нашему житью-бытью.

Глубоко заглянул Никанор всем в душу, высказал вслух то, о чем все думали, чего все желали себе.

— Выпьем, батько! — дрожа губами, промолвил Остап.

Прослезилась Марина. Влажно заблестели глаза Горпины, всегда молодые, всегда радостные. Прижавшись локтем к мужу, толкнула его, горячо зашептала:

— За благополучие нашего наследника.

Любуясь раскрасневшейся, налитой молодым здоровьем и силой женой, Остап пошевелил рыжеватыми подпаленными бровями чугунщика, усмехнулся:

— Сына ждешь? А як дочь?

— Ну так выпьем за благополучие нашей доньки.

— Нельзя тебе, Груша, водку.

— Можно! Погулять хочу, Остап. Не мешай.

— Ну, добре, гуляй.— И Остап осторожно, чтобы не видели отец и мать, прижался коленом к теплой мягкой коленке Горпины.

Пили горькую, закусывали прокисшими огурцами, сизой, с чернью картошкой, солонили рот ржавой, самой дешевой селедкой, а на сердце становилось все теплее, все слаже, все просторнее, и куда-то рвалась душа, чего-то хотела она еще более светлого, еще более праздничного.

— Споем, бабо, тряхнем стариной.— Никанор обнял своей могучей рукой худенькие сухие плечи Марины, и она вся встрепенулась, как птичка, почуявшая весну, волю, покорно прильнула к богатырскому плечу мужа.

— Какую, Никанорушка?

— Спрашиваешь! Давай нашенскую, про красавушку. Начинай.

Вскинулась кверху маленькая пепельноволосая, с узелком на затылке голова Марины. Уши порозовели. Глаза смотрят в потолок — серые, ясные, зоркие, девичьи, ждущие и зовущие. Распустились все морщинки на смуглом лице, оно побелело, похорошело, помолодело и бесстрашно цветет даже по соседству с невесткой Горпиной. Раскрыла разрумянившиеся губы, блеснула влажными глазами, набрала в грудь воздуха и тихо, сдержанно, голосом ясным и звонким, забыв обо всем на свете, запела:

В чистом поле при займище
Журавли кричат.

Никанор, задумчиво глядя в земляной пол, в пространство меж широко расставленных колен, низким трубным голосом тревожно-властно зарокотал:

Жур-жур, жур-жур,
Журавли летят.

На губах Марины вспыхнула гордая, счастливая улыбка, вокруг глаз лучились морщинки.

Журавль кричит, журавль кричит,
Журавушку кличет.

Никанор — глухо, тоскливо:

Жур-жур, жур-жур,
Журавушку кличет.

Марина поворачивает голову к Никанору, смотрит на него победно.

Журавушка, сударушка,
Лети, лети скорей!

Теперь и Никанор отрывает тяжелый взгляд от земли, смотрит глаза в глаза своей сударушки и в его голосе звучит нетерпение, не грозное и не властное, а покорное, умоляющее:

Жур-жур, жур-жур,
Лети скорей.

Марина, стыдливо прикрыв очи, усмехается:

Лети скорей, журавушка,
Муравку щипать!
Жур-жур, жур-жур,
Муравку щипать.

Вся землянка полна песенных звуков, поднялся, растаял потолок, открылось высокое небо, щедро засеянное просом звезд, и туда, в небо, летят журавлиные стоны и вздохи Никанора. Он пел, и все шире становились его плечи, выше задиралась голова, все более гордым становился взгляд, все солнечнее отливала тяжелой медью расчесанная борода. Песенные слова он выговаривал с такой радостью, будто впервые произносил их, будто только что придумал и радовался, что они легко, просто дались ему, самые нужные, самые сокровенные.

Умолкли певцы, призадумались. И никто не смеет порвать тишину. Даже Кузьма не шевелится, не раскрывает рта. Никогда еще не видел своего деда таким.

И Марина не может оторвать глаз от своего Никанора. Смотрит на морщинистые щеки, изъеденные шахтерской пылью, и не видит их. Перед ней ясное, как полный светлый месяц, лицо доброго молодца, по прозвищу Красный Никанор. Из края в край, по всем берегам Азовского моря, на той, кубанской стороне, и на этой, донской, известен светлоокий детина, первый молотобоец, первый косарь, первый песенник, первый добытчик камня, первый танцор, двужильный пахарь, всем девчатам желанный парубок. Любая девка, самая богатая, с большим приданым пошла бы за Никанора, а он выбрал ее, бедную, голоногую, в одной домотканного полотна рубашке. И вспомнилось старой, как она стала женой Никанора. Не было у него ни дома, ни хаты, ни сарая. Батрачил он в то время на хуторах, около Миуса: садовничал. Жил в камышовом шалаше, на берегу реки, в неоглядном вишневом саду. Молодые деревца, обсыпанные белыми цветами, бегут друг за дружкой по солнечному косогору, спускаются к самой реке, к берегу, густо заросшему весенней и нежно-зеленой муравой. Цветут вишни на земле, цветут отраженные в весенней воде. И вот сюда-то, в свои вишневые владения, и привел Никанор молодую жену, красавушку Марину, тут и любил, и кохал и лелеял ее под неумолкаемые от зари до зари соловьиные песни, под стон горлицы, под печальное кукование кукушки... Давно живет на земле Марина, много горя вытерпела, внука дождалась, а вишневый сад в цвету До сих пор не ушел из ее сердца, и соловьиные песни еще и поныне тревожат ее.

Никанор хлопнул ладонью по столу, гикнул, свистнул, озорно осклабился, подтолкнул Марину, вызывая ее на такое же озорство, и она поняла, чего захотелось ее развеселившемуся мужу, полетела ему навстречу. Чистое, правдивое ее лицо стало блудливо-ласковым: губы морщинятся, глаза прищурены, брови бесстыдно ломаются. А голос песенно-вкрадчивый:

Куманек, побывай у меня,
Душа-радость, побывай у меня.
Побывай-бывай-бывай у меня,
Душа-радость, побывай у меня.

Смеются, поют, озорничают Никанор и Марина, и не скажешь, что им вместе сто лет стукнуло, что у них есть внук, что суждено им прожить остаток своих жизней в тяжких заботах.

— Эх!..— Никанор вскакивает И ногами отпечатывает на глиняном полу то, что нельзя высказать даже песенными словами.