Ван Сюн-тин пошел вброд. Раненые кони бились в мелкой речушке. На дворе Лузы, привязанный к столбу, катался на земле Банзай. Издалека узнав Ван Сюн-тина, он замер и прижался к земле, а когда огородник отстегнул цепь, пес кинулся ему на грудь, повалил его, схватил за горло и крепко прижал к земле. Так он долго стоял, всматриваясь в темноту, прислушиваясь к скрежету пуль и быстро нюхая воздух.
Темный дом Лузы бесновался. Окна его лопались с треском. Стекла бились на мелкие осколки, трещали рамы, взлетали с крыши куски железа, и пули выклевывали штукатурку стен. Дом трещал, дымился, распахивал двери, будто выгоняя на двор непрошеных гостей, и махал ставнями. Радиорупор хрипел, захлебываясь: «Браво, браво! Бис!», и чей-то мужественный голос запевал громкую песню.
Банзай взвизгнул и отпустил Ван Сюн-тина.
Вернувшись к себе, Ван Сюн-тин разбудил дежурного ординарца, мирно спавшего в погребе, и послал сказать старшинкам, что план действия тот же: мешать и вредить, где и как можно, жечь машины и портить дороги, сохраняя секретность.
И еще не наступил день, как встали пожары до горизонта.
На командном пункте командира ударной группы все было готово к сражению. В траве лежали или сидели на деревьях офицеры генерального штаба с телефонами, звукоуловителями и полевыми книжками, каждый на своем направлении. Офицеры-ординарцы наблюдали в бинокли, каждый — на своем направлении. Тут же наготове лежали конные и пешие вестовые, каждый — на своем направлении.
В три часа пятнадцать минут раздался первый грохот орудий. В короткие паузы между орудийным ревом проник треск пулеметов.
Гвардейские дивизии двинулись к советской границе.
Слева от гвардейской дивизии генерала Орисака шла танковая дивизия Нисио-младшего, брата командующего 3-й армией, прозванного «французским воробышком». Во время большой воины он был на западном фронте и даже сражался на Сомме, за что получил — ко всеобщему удивлению — румынский орден.
Справа двигалась кавдивизия генерала Када. Было очень темно. С высокой сопки командира группы все же был виден тусклый отпечаток холмов и долинок за рубежом. Ветра не было.
Одзу приказал произвести обстрел переднего плана красных химснарядами короткого летучего действия и двинул на прорыв танковый полк и легкие бомбардировщики.
— Не будем терять времени, встретим солнце на русской земле.
Русская земля засветилась. Огонь сигнальных бомб и пламя взрывов побежали по ней низкими молниями.
Через городок Санчагоу пробежали минеры, гранатометчики, химики. За ними пошла вторая волна пехоты.
Первый пояс укрепленных точек оказался почти на географической черте границы. Разведчики Одзу еще слышали урчанье пограничных псов и негромкие голоса патрулей.
Первый удар приняли на себя пограничники.
Еще третьего дня они почувствовали войну и, всегда готовые к ней, теперь с особым чувством упрямства залегли на краю страны: проводники с собаками — на перекрестках троп и в ложбинах, электрики — в проволочной колючке, снайперы — перед бродами. Тарасюк покинул свою заставу в начале ночи. Приехавший в родные места Луза был. с ним. Они вошли на узкую тропу в густом кустарнике.
— Стой! Ложись! — прошептала впереди них ночь, и они легли. Стройный ясень подошел, пошептался с Тарасюком и, взмахнув ветвями, тотчас отошел в сторону, слившись с темной грядой зелени, обступившей тропу. Ночь была проста, обыкновенна. Приоткрыв молодое лицо, ясень, что только подходил к ним, бросил вслед Василию Лузе букет едва распустившихся полевых цветов. Василий поклонился ночи, кустам, деревьям.
— Спасибо за ласку, товарищи, — одними губами сказал он, касаясь руками зелени на краю тропы и не зная точно, люди то или деревья.
Выйдя на поля колхоза «25 Октября», уже безлюдного, они легли в том месте, где когда-то стоял полевой шалаш Лузы.
В два часа ночи лес, пригибаясь и падая, бесшумно придвинулся к самой реке. Вслед ему осторожно заковыляли большие камни, стога сена, пни и муравейники.
Тарасюк лежал с наушниками на голове.
— Переправляются, — прошептал он в начале третьего, и у реки звонко и весело взлетело эхо первого выстрела.
Фазаны, шлепая сонными крыльями по сухой прошлогодней траве, рванулись прочь. Залаял, взвизгивая, пес слева.
— Похоже, что у тебя на усадьбе, — произнес уже громко Тарасюк, снимая трубки и растирая замлевшие уши.
Оружейный огонь запрыгал с места на место и враз, стеной, определился вдоль берега. Пограничные снайперы били по первым группам переправляющихся, но земля за ними еще молчала.
От Тигровой сопки, да хатой Лузы, шел самый сильный и раскатистый грохот стрельбы. Он слабел у бывшей лавки Торгсина и вновь начинался у старых корейских хуторов.
— Как полагаешь действовать-то? — спросил Луза.
— Вот поздоровкаюсь с ними за ручку разок-другой, а там оттянусь, за точки, — сказал Тарасюк, подтягивая ремень и пряча в футляр бинокль. — А камушки я им оставлю.
— Те-то? — спросил Луза, намекая на недавно проковылявшие мимо них к реке предметы.
— Угу.
Но у реки уже сам по себе затевался штыковой бой. Сообщении приходили одно за другим: противник скапливался перед участком мехсоединения Богданова и территориальной дивизии.
— Раз такое дело, лучше валяй к своим, — решил тогда Тарасюк. — У меня интересу мало. Толкану их штыком раза два да оставлю перед точками. Всего и работы.
Вызвав связиста, он быстро и сухо отправил с ним Лузу, приказав, бойцу доставить Василия в штаб полковника Богданова, а сам ползком заторопился к обрыву темного берега, откуда — сквозь выстрелы — уже слышались иногда бессвязные скрежещущие звуки человеческих голосов.
Первые группы гвардейцев дивизии Орисака, мокрые с ног до головы, карабкались на гребень советского берега. Иные окапывались или протягивали телефонные провода, другие крепили шныряющий взад и вперед понтон, за который, сдержанно кряхтя, держалось множество раненных при переходе речки солдат.
Пограничники подобрались к ним, катя впереди себя пулемет.
Тарасюк бросил сигнальную ракету — и все, что было живого на советском берегу, молча ринулось к воде, в штыки. Встречный бой завязался на середине речушки. Тогда первый взрыв японского снаряда потряс советскую землю — она еще молчала, — и за этим первым ударом забушевал воздух, в котором поникли и растворились отдельные звуки.
Все затряслось и задымило. Сухой и тяжелый ливень каменьев, горячих, сожженных огнем ветвей и раздробленных деревьев падал на землю.
Советская сторона все еще молчала. С манчжурского берега показались танки-амфибии и осторожно спустились к реке, как бы поджидая конца артиллерийской подготовки.
Бросив понтон, Тарасюк отвел и уложил своих пограничников в подземные норы, на пути танков.
В воздухе заурчали японские бомбардировщики. Что-то загорелось у Георгиевки. Неистовый грохот снарядов, слившись в какое-то безумие звуков, потряс молчаливую землю. Стало почти светло, но свет был жуток, слепящ. Казалось, десятки молний плясали над тихими и сонными сопками, врезались в них и отскакивали, дробясь на горящие точки и превращаясь в яркую пыль.
Это была гроза, свирепствующая низко, на земле, — и клубы дыма и пыли, и яркое пламя, и грохот — все плясало и билось не в небе, а пожирая траву и раскаляя камень.
В зареве чудовищного грохота проносились тени самолетов.
Вдруг смолкло почти сразу, хотя тишина воспринялась зрением, а не слухом. Вернулась ночь. Но слух был мертв. И повалили танки. Левее «25 Октября» загудела японская кавалерия, предшествуемая маленькими танкетками, за танками и броневиками вынеслись стрелки.
Снайперы Тарасюка залегли в подземные норы; проводники спустили бешеных от напряжения псов.
Части еще укладывались в газоубежище, за шоссе, и полковник Богданов, стоя на коленях у радиоприемника, в узенькой рубке командования, зевал, подергивая плечами, когда Луза и проводник его прибежали с переднего плана.
Артиллерийская подготовка развертывалась.