Проводив гостя до самого КП полка, Сергей вернулся, бросил автомат на сено, лег сам и долго лежал молча. Потом вздохнул:
— Вот это человек! В огонь и воду за ним пошел бы.
Ни Женька, ни я ничего не сказали.
Кедров пришел к нам и на другой вечер, и на третий, и на четвертый. Каждый раз садился возле огня, доставал кисет или же, хлопая себя по карманам, обращался к Сергею:
— Табачок есть?
— Есть.
— Закурим?
— Закурим.
И они не спеша молчаливо курили.
Он был такой сильный, прямой, неуклюжий, что, глядя на него, я невольно улыбалась. Так мог из чащи лесов прийти на огонь диковинный зверь, могучий и добродушный.
Иногда мы с ним встречались глазами. Тогда он улыбался: незагорелые лучики возле его глаз становились тонкими.
Потом Кедров поднимался и уходил.
А потом среди ночи приехал из штаба дивизии комиссар Федор Быков и привез приказ нам срочно сворачиваться и уезжать. И в суматохе сборов я совершенно забыла о синей книжечке Блока и о Кедрове. Вспомнила, когда подъезжали уже к Кошнякам. Сидя в полуторке, на верхотуре, поверх брезентов и ящиков с грузом, я нашарила вдруг в кармане шинели шершавую, холодную на ощупь обложку и ахнула:
— Господи, а Блок-то? Как же Блок? Ведь я обещала Кедрову отдать. Подумает: нарочно заиграла…
— Блок-то Блок, да и сам не будь плох! — назидательно заметила Женька и, завернувшись в тулуп Пироговского с головой, приткнулась поплотнее к кабине.
Не знаю, что она имела в виду.
Загородившись от ветра и думая о Кедрове, я открыла томик наугад: что было у нас хорошего с ним, отчего мне так грустно сейчас уезжать? В свете меркнущих звезд прочитала:
Почему-то мне было жаль оставлять позади себя эту выжженную деревню с остатками печных труб, с разбитыми в щепы крестами на кладбище, с талым снегом дорог, стеклянистым и чуть пузырчатым.
Там, на КП полка, где мы ночевали, сейчас, наверное, холодно и темно. Мерно ходит вдоль бруствера часовой в подшитых валенках, в косматом бараньем тулупе. Спят батарейцы на полу в землянке. Спит Кедров на пригретых нами с Женькою нарах.
А там, где стояла палатка санчасти отряда, только черный прямоугольник, еще один черный прямоугольник из бесчисленных оставленных нами на снегу, да темные полосы помоев на длинных грядах сугробов, да серая шелуха картофельной кожуры, да клочья сена и комья навоза у штабной коновязи. А по взгорку, над черным, угольным изломом того самого пахнущего талой водой оврага, где нас с Женькой чуть не угораздило на тот свет по дороге из бани, уходящий в разрывах снарядов на Алексеевские хутора и куда-то еще дальше, в неизвестность, последний отрядный обоз.
До свиданья, прощайте, Алексей Николаевич…
Глава девятая
Ледовая, снежная одиссея кончалась.
Немцы били теперь по площади наугад. Мины квакали, плюхаясь по-лягушечьи в снежную кашу болота, взбудораженную бесчисленными колесами и сотнями ног. Осколки щелкали звонко и нагло. Где-то невдалеке тачал свое пулемет.
Группа командиров и политработников, оборванных, грязных, заросших бородами, толпилась под единственной на весь здешний лес большой, старой елью, укрываясь под ее широкими лапами.
Только что кончилось совещание, на котором решили, кому, где и когда выходить, и теперь все ждали темноты и молчаливо переглядывались, посматривали на часы.
Но небо по-апрельски еще светло зеленело, не собираясь темнеть, и набрякший кровью и ржавчиной закат все еще не истлел там, на западе, где постанывали, взвизгивая, мины противника. «Из света в сумрак переход» был слишком долог, он томил заждавшихся, усталых людей.
— Всем понятна задача? — спросил человек с забинтованной головой.
— Всем.
— Кто первым идет? — Спрашивающий, казалось, проверял сам себя: сознание его то и дело затемнялось.
— Я, — тихо отозвался невысокий стройный человек, почти мальчик, с едва пробивающимися усами. Он поправил на ремне карабин и нащупал в кармане патроны.
— А, ты, Мусатов? Вперед! — приказал человек с забинтованной головой. И добавил совсем не по уставу: — В добрый путь! От тебя теперь все зависит, сынок!
Оборванные, с зеленоватыми лицами бойцы в рыжих шинелях и разбитых, промокших валенках, с подошвами, подвязанными телефонными проводами, зачавкали по талой воде, по кустам, выбираясь к окраине леса, на исходные. Кто-то из идущих скрылся в столбе из брызг и осколков. Когда столб воды, мерзлой почвы и гари с шумом осел, человек уже лежал на земле, корчась. Но никто из его товарищей по атаке не оглянулся, не обратил внимания. Все привыкли к этим молчаливым падениям, без крика, без стона — кричать здесь нельзя, тогда смерть и всем остальным, но и оборачиваться к упавшему тоже нельзя, потому что милосердие в эту минуту равносильно трусости. И еще потому, что для атаки нужно беречь силы, а их нет. Люди от голода и от ран ослабели: стоит нагнуться, помогая товарищу, и уже не встать, не подняться: сам уткнешься лицом в снег.
— Комиссар, ты где? — спросил человек с забинтованной головой, слепо шаря перед собой руками.
Это был командир дивизии Маковец. Он оперся плечом о ствол старой ели, прикрыл набрякшими веками глаза, пряча, топя в себе длительное головокружение. Ему показалось: земля, уменьшаясь, прыгает, как резиновый детский мячик.
— Я здесь, — отозвался старший батальонный комиссар Афанасий Безуглый. Человек очень сдержанный, собранный, он за одну эту зиму научился таким словам, каких прежде не знал: «Весна», «Смотри-ка, какие мохнатые почки на ветке!», «Не жалей ни о чем, мы во всем были честными до конца, нас никто не осудит».
Сейчас комиссар следил за уходящей негустой цепью наступающих во главе с молодым командиром, еще мальчиком. У бойцов — карабины, винтовки, пять гранат на всю группу. А у немцев — зарытые в землю танки, из которых они ведут прицельный огонь, минометы, пулеметы, долговременные укрепления.
— Что молчишь? — спросил Маковец. — Пройдем? Или нет?
— Должны пройти, — сказал после некоторого молчания комиссар и оглянулся назад.
Там, посредине болота, сгрудились обозы с тяжелоранеными и тифозными, где-то валялся на санях и бредил начподив Егоров, умирал от ранения в живот осколком мины командир первого полка Одинцов и впервые за месяц после тифа осмысленными, прояснившимися глазами взглянул на зажегшуюся в небе звезду Петряков. Всем им вместе, бойцам и командирам, раненым и тяжелораненым, больным и умирающим, сейчас предстояло преодолеть расстояние в шесть с половиною километров. Всего-навсего шесть с половиною километров, но каких! Под обстрелами, через завалы и минные поля заграждений, через шоссе — под дулами вражеских танков и пушек. Но они должны пробиться к Угре, за которой — свои, переправиться по ломающемуся, талому льду на тот берег.
И пуще врага, пуще обстрела, пуще отсутствия боеприпасов и усталости, когда люди спят на ходу, комиссара сейчас пугала эта разлившаяся на пути, вздувшаяся от напора талой воды Угра и бесчисленные овраги с безыменными ручейками. Обессилевшим от голода, как им одолеть эту новую, неожиданную преграду?..
— Должны пройти, — сказал комиссар Безуглый.
Петряков смотрел на зажегшуюся в небе звезду, словно вырезанную из белой жести, и с нежностью прислушивался к лесным, обозным звукам: он жил, он чувствовал, разбирался в их смысле. Вот фыркнул конь, поводя впалыми, облезлыми боками. Вот где-то с треском хлопнула мина, но, видимо, не убила никого: никто не забился, не заскребся ногтями по мокрому насту. Вот две головы наклонились над ним: одна забинтованная, в клочьях вылезающей ваты, другая в шапке-ушанке.