Поэтому Петряков так безжалостен, тверд:
— Откомандировать.
— Па-азвольте, товарищ военврач третьего ранга! А с кем мы останемся? Зачем разбазаривать персонал?! Так можно и на мели оказаться! — Капитан Державин прыгающей рукой пытается пригладить серые взъерошенные усики, за один день побелевшие, словно их присыпали мелом.
— Не позволю! — грохнул по столу кулаком Петряков. Уронил на бумаги зажженную трубку, сдунул облако табачного пепла. Вскочил с табурета. Длинным пальцем покачал перед самым носом начальника штаба, — Не позво-лю! И уж вы извините, это вы виноваты, что нам сейчас здесь приходится чистить авгиевы конюшни! Это ваша вина. Чего вы мне все время тычете в глаза: батальон? Его еще нет, батальона!.. У нас нет еще самого главного, без чего мы вообще не имеем права называть себя батальоном! У нас еще нет коллектива, понимаете? Кол-лектива! Вы когда-нибудь думали, что и вы, как коммунист, несете ответственность за жизнь и здоровье многих сотен людей?! Эти ваши ошибки, они человеческих жизней стоят!
Петряков вдруг умолк, разъяренный. Упал щекой на кулак: а, да что ему толковать!.. Что он знает, Державин, о том разговоре, который был у него там, в полку, с Мотей и Митей, о легкой смерти и о легкой руке? Каждый человек на фронте, наверно, мечтает о легкой руке врача. И теперь от них — от Державина, от Гурьянова, от Петрякова — зависит, как много хороших людей останется в живых на земле, скольких они сумеют оградить от безвременной смерти.
Начальник штаба хрустнул бледными пальцами.
— Простите… Вы не поняли… Если я виноват… Я хотел бы… Я очень прошу…
Петряков осторожно, но твердо отодвинул его ребром ладони:
— Вы должны были это знать с самого начала, как здесь находитесь! Да! Знать! С первого дня! — И вдруг опять закипел, сверкнул гневно глазами. — Для чего, например, здесь торчит эта баба в танкистской шинели, ответьте?! От Бреста идет. Из танковой части! А под Брестом и сроду-то не было такой танковой части, с таким номером! Я сам проверял. А она, смотри, уже научила наших сестричек, кого помоложе, водку пить, ругается матом. Это ваше дело — знать, откуда она.
Петряков метался по комнате, прихрамывая; кидал в лицо начальнику штаба обидные, злые слова. А тот, покорно склонясь, сидел, слушал и только время от времени откидывал голову.
— Вам ясно?
— Ясно!
— А ясно, так исполняйте!
— Хорошо, откомандировать…
Петряков махнул рукой, замолчал. Какое тут «хорошо»!.. Разве это так просто: откомандировать?! Разве это выход из положения, когда посредине формирования батальона кого-то приходится отчислять, а кого-то искать поспешно взамен?! Таких вот вновь формирующихся стрелковых дивизий сейчас, наверное, сотни по стране, и всем нужен комбат для медико-санитарного батальона, всем нужен хороший ведущий хирург и молодые, здоровые, ничего не боящиеся, опытные сестры. Всем нужен сплоченный, сдружившийся коллектив, готовый к любым испытаниям.
Петряков с горечью усмехнулся. Он один из них троих знал, что такое война. Подготовишь, сколотишь крепкий коллектив, соберешь самых сильных и смелых, самых здоровых, цвет страны, а потом, как сказал бы Матвей Железнов, санитары соберут «некомплектные руки и ноги». И все! Начинай все сначала.
Он прошелся по комнате, встал у окна, прислонился щекой к косяку, загляделся на улицу.
Прямо под окнами казармы — площадь, базар, разноголосый воскресный гомон. Три вяза, роняющих жесткие, словно вырезанные из жести, ржавые листья. Через площадь наискосок церковь с бледными луковками куполов. Рядом с церковью почта. На дверях синий ящик с белыми молниями.
Можно жизнь прожить и не знать, что есть такой город, Старая Елань, в самом сердце России, в ее хлебной, васильковой глуши. А вот есть, и теперь его не забудешь.
Петряков не заметил, как улица вдруг потускнела. Листья деревьев вывернулись наизнанку, и все как по команде устремились в одну сторону, туда же, куда кинулись и мелкая пыль, и песок, и обрывки бумаги. Первые капли легли на землю под острым углом.
Ливень хлещет все резче. Его длинные белые пальцы чертят серое небо в косую линейку. Площадь сразу же обезлюдела. Редкие запоздалые прохожие с трудом бегут наперекор ветру. Волны холодного воздуха, налетая, пригибают их книзу за плечи, заставляют клониться то вправо, то влево. Рот, ноздри, уши — все, видать, забито тугим, влажным ветром.
Три промокшие фигурки, подбежав к железным воротам медсанбата, прижались к калитке, затарабанили:
— Эй, откройте!
— Кто там? Чего надо?
Часовому лень выходить на ливень из-под козырька будки, лень протягивать руку к щеколде, проверять документы. Он мнется.
— Открывай, тебе говорят!
Наконец дождь притих на минуту, и часовой приотворил железную дверь.
— Чего надо? Новенькие? А где документ? — недоверчиво пересчитал вошедших глазами. Проверил по списку. — Одна, — рукою отвел одну в сторону. — Две, — вторую подтолкнул туда же. — Три. Есть. Принял! — Козырнул и щелкнул тяжелым замком.
Железные створки ворот лязгнули, словно челюсть. Каменные плиты двора повторили, отбросили возглас:
— Эй, чего встали?! Наверх, в канцелярию ша-гом марш!..
А когда вошедшие, осторожно оглядываясь, взошли на крыльцо, часовой позади них усмехнулся, крякнул в кулак:
— Ишь ты!.. Какие к нам симпатявочки!
Глядя на эту сцену, Петряков только хмыкнул сердито и отвернулся. Прихрамывая, пошел к столу. Устало зевнул, закрывая пальцами набрякшие веки. Откуда ему было знать, что там, у калитки, сейчас постучалась его судьба. А впрочем, и знал бы, все равно, наверное, не сделал и шагу навстречу.
— Следующий! Кто там следующий! — крикнул он в коридор.
Глава пятая
За послевоенные годы я много раз была в непосредственной близости от этого города, почти рядом. Иной раз, может, стоило только сесть на утренний рабочий поезд — и через полчаса я уже там, на площади с многолюдным воскресным базаром или субботним, не менее людным подторжием. Перед старинной церковкой с бледными луковками куполов. Перед почтой с синим ящиком на дверях, перечеркнутым белыми молниями — символом мгновенной немедленной связи. Перед зданием райисполкома, где когда-то размещался штаб нашей дивизии. Перед клубом, где некогда был политотдел.
Но странное дело: я боюсь туда ехать. Что-то держит меня, не дает ступить шагу. Я боюсь, что по этим улицам, по которым когда-то ходили мои товарищи, нынче я не пройду без спазмы в горле. Что-то сдавит мне грудь, перехватит дыхание, и я, может, заплачу. А мне стыдно плакать. Да это, наверное, было б смешно: приехала в чужой город незнакомая женщина — и вот разлилась горючей рекой.
А здесь своя река, рядом. Чистая, голубоватая среди черно-зеленых и белоствольных лесов. На промытом, как лебяжий пух, белом песке. На бережных, теплых ладонях русской древней земли.
Я уверена: бурная жизнь середины XX века коснулась и этого города.
Может быть, там теперь уже нет ни церкви, ни площади, ни базара, а есть наподобие московского свой Юго-запад, а тогда его не было. И трамвай, а тогда мы ходили пешком. И широкоэкранный кинотеатр, а тогда была грязная, заплеванная подсолнечной шелухой конюшня. Может, там нынче сплошь асфальт, а тогда был булыжник, да и то не везде. И я, приехав туда и увидев все это, порадовалась бы переменам, как и всякий гражданин нашей рвущейся к звездам страны. Но я хорошо помню и то, другое, несовершенное, старое время, такое суровое и неподкупное, и тех людей, суровых и неподкупных, которые жили здесь и были полны искренней веры в грядущее, энтузиазма и радости жизни. И мне станет больно, что я уцелела, а они нет.
Впервые этот город я увидела в сентябре 1941 года.
Нас выгрузили на закате на маленькой, никому не ведомой станции и построили длинной колонной среди темных составов с пушками и грузовиками, чуть прикрытыми вялой листвой берез. Над путями, над осипшими паровозами поднималась степная малиновая луна. Небо было темно. Лишь изредка трассирующей пулей пролетал метеор: Земля выходила из хаоса и сумятицы Персеид.