Изменить стиль страницы

— Центральный Комитет партии, — говорит Ленин, — командирует всех вас в Девятую армию... Вы должны поднять боеспособность ее... Ивановские большевики всегда были в первых рядах революции, недаром среди них вырастают такие организаторы и герои, как Фрунзе-Михайлов...

И еще он много говорит о мировой буржуазии, о том, как должны коммунисты относиться к военспецам, о женщинах, которые так нужны армии, о молодежи. Когда он произносил слова «мировая буржуазия», он широко простирал обе руки, и тогда все триста человек видели, слышали и ощущали эту враждебную силу.

Вождь кончил свою напутственную речь, и триста человек, взволнованные, обступили его. Митинг перешел в дружескую беседу. Но Ильичу нужно ехать. Он говорит что-то Степану Ивановичу Назарову — старому ивановскому подпольщику. И Степан Иванович, будущий военком штаба Девятой Кубанской, обращается к своим товарищам. Владимир Ильич хочет все время следить за жизнью и работой ивановцев в армии, он хочет переписываться с ними. Пусть каждый из них пишет письма Степану Ивановичу, а тот будет их пересылать Ильичу, который обещает аккуратно отвечать.

Триста человек провожают Ильича до автомобиля. Ильич пожимает им на прощанье руки.

Ночью они отправились по безлюдным улицам спящей столицы и по дороге остановились у кремлевской стены, на том месте, где стоит сейчас Мавзолей.

Спев похоронный марш перед могилами павших борцов, они перешли Каменный мост и очутились у Павелецкого-Саратовского вокзала. Но они не знали, свидетелем каких картин будет этот вокзал через пять лет.

Потом они разместились по теплушкам, и на рассвете Отряд особого назначения покинул Москву. Вскоре в левой стороне можно было заметить узкую полоску леса, темнеющую на горизонте. Это Горки, парк... Но ни один из трех сотен человек не знал, какую скорбную повесть заключит в себе эта далекая рощица.

Поезд у Горок не остановился. Он остановился у Каширы. Три сотни человек наполняют свои жестяные чайники кипятком, пьют чай, беседуют о фронте и вспоминают напутственные слова вождя...

ОСВОБОЖДЕНИЕ РАБА

ЭПИЗОДЫ ДВАДЦАТОГО ГОДА

Колючая проволока оцепила штабные здания — терновый венец на челе эпохи. Колючая проволока впилась в фонарные лучи, зыблемые осенним кубанским нордостом.

У входа в штаб огонь трепещет, как обреченная бабочка, судорожно взмахивая лучевыми крыльями. Я пробираюсь пустынными улицами ночного города, шепча патрулям пароль. Я иду к плененной бабочке, и кажется мне, что вся планета опутана паутиной. Но будет время — мы вырвем ее из паучьих лап. Вот там, в лучах фонаря, изрезанных проволокой, — клуб коммунистов. Там сейчас собираются великие зачинатели и колумбы. Каждый из них — гений, каждый — творец и смелый философ...

Никто из нас не знает, зачем мы идем сюда. Нас разбудили внезапно. Нас подняли для какого-то важного дела. Эвакуация? Наступление? Раскрытый заговор? Не все ли равно? Мы идем. Мы идем к клубу коммунистов поодиночке, и неизвестность нас не томит: разбудили — значит нужно, значит — мы пришли. Нам ясна эта неизвестность, как лозунг, встречающий нас:

«Пролетариям нечего терять, кроме своих цепей, а приобретут они целый мир».

Да, нам нужен весь мир — меньшего мы не желаем.

Нынче собрание многолюдно и не по-обычному тихо. Нынче собрались все коммунисты города и штаба с его политотделом.

Собрание открывает наш краснощекий начпоарм Дмитрий Фурманов. Его спокойный, ясный взгляд сосредоточил в себе сотни наших взглядов.

Я смотрю на статного начпоарма и земляка. Он мой начальник. Он скажет — и я сделаю. Но пройдут годы, мы встретимся с ним в Москве, на литературных собраниях, и у каждого из нас будет своя художественная правда. Потом я буду провожать его до могилы — к золотоглавому Новодевичьему монастырю. Потом пройдут еще годы — я буду писать этот рассказ и вспоминать своего краснощекого начпоарма, своего земляка. Мне припомнятся его каштановые волосы, закинутые назад, и защитная его гимнастерка.

Слов начпоарма мне не запомнить. От них останутся во мне и долго будут звучать великие откровения двадцатого года.

Мы живем на планете, именуемой земным шаром. Есть что-то радостное в этой истине: земля — шар. И она летит. Но на земном шаре есть Антанта. И есть Врангель. И бело-зеленые банды. А мы сидим в маленькой точке земного шара — в клубе коммунистов; вокруг нас воют нордосты; мы мечтаем о будущей судьбе нашей планеты и о прекрасном человеке будущего. Но у нас есть внутренний враг. Кроме того, наши дети разуты, раздеты. И это называется блокада. А мы должны победить. Сейчас ночь — удобное время для экспроприации. И кто положит в свой карман хотя бы один награбленный носовой платок, тот будет расстрелян...

Оглашаются списки районных троек и их председателей. Раздаются инструкции, ордера, мандаты и адреса классовых врагов.

Ко мне подходит наш политотдельский курьер Уварыч, разбитной тамбовский парень, модельщик литейного цеха, с которым мы прошли весь путь армии — от Хопра до Кубани. На нем серая шинель и краснозвёздная шапка. И винтовка в руке. Из-под шапки на его лоб к глазам опустился взволнованный чуб. Глаза вылетают из-под чуба, они взвиваются быстрой мыслью, неожиданным смехом, — они взвиваются над переносьем то вдохновенно, то рассудительно.

Но вот я вижу: вместе с Уварычем, ведомая им под руку, приближается ко мне в черной кожаной куртке ткачиха Настя, угрюмая и болезненная сотрудница санпросвета. От ивановских фабрик она принесла сюда великую преданность, чахоточное лицо цвета сурового ивановского миткаля и угловатое оканье в выговоре. Я знаю: эту куртку надела она в день мобилизации в губкоме и с тех пор не снимала ее. Вот уже год я вижу ее в этой кожаной куртке.

Уварыч говорит мне:

— Ну, Ефим, пойдем. Ты у нас главный.

Собрание закрывается. Великие зачинатели и колумбы уходят во мрак ночных улиц осажденного города.

I

Мы долго стучимся в неизвестный нам дом.

Здесь, у подъезда — дождь и ветер. На перекрестке маячит патруль. Над городом летают влажные мраки. А там, за стеною, спят.

Сейчас мы войдем туда. Сейчас мы нарушим чей-то покой. Кого-то мы разорим.

Инструкция гласит: отбирается всё, оставляется только необходимый минимум — комплект одежды, смена белья, две простыни, одна подушка.

Мы стучимся снова и снова.

Наконец зажигается в комнатах свет. Он падает из окон на мостовую. Мрак рассечен светлыми полосами на куски. Мостовая блестит.

За стеною возня, громкие и как будто совсем не сонные голоса, шлепанье туфель. И уже у самой двери, в двух вершках от нас, кто-то произносит не то заносчиво, не то робко:

— Да?

— А ты, папаша, не дакай. Отпирай. Мы не воры, — говорит Уварыч.

Но человек не решается отпереть дверь. Он стоит за дверью, нерешительно постукивая ключом о замок.

Тогда Настя обращается к нему деловито и строго:

— Нам, гражданин, ждать некогда. У нас работа.

Женский голос действует на человека успокаивающе, и он впускает нас. Мы проходим в комнаты, и тогда я спрашиваю хозяина (он тучен и угрюм, у него синеватые щеки и два подбородка):

— Вы будете Александропуло?

— Я буду Александропуло...

— Вы имели свою табачную фабрику?

— Я имел свою табачную фабрику и свои плантации...

Тогда я предъявляю хозяину ордер.

Щелкает золотой портсигар. Створки его полыхают, как крылья жар-птицы. Сигаретка с золотым мундштучком попадает в янтарный мундштук фабриканта. Портсигар улетает, оставив во рту фабриканта огонек сигаретки.

— Но я же спец... Я работаю дегустатором на бывшей моей фабрике. Меня ценят. Мной дорожат. Послушайте...

Я вижу: он курит мучительно-торопливо, как, наверное, никогда не курил. Для него это дегустация нервов, дегустация выдержки. Толстый янтарный мундштук дрожит в его янтарных пальцах. Янтарь мундштука оправлен золотыми кольцами. Янтарь пальцев также оправлен золотыми кольцами. Шелковая пижама переливается, как янтарь. Электрический свет обливает янтарем карельские кресла, столы и шкафы. По стенам и паркетам распростерты ковры.