Время, перепутавшееся с вещами, снова входит в свою колею. Земной шар повернулся на сколько-то градусов вокруг своей оси. Наша любимая планета прошла еще какой-то отрезок пути к созвездию Геркулеса, к созвездию будущего.
Я смотрю на груды вещей, наваленных в гостиной, и меня охватывает радостное чувство от сознания, что ничего этого мне не нужно, что все мое имущество заключается в том, в чем я одет, что я живу среди прекрасных товарищей, лишенных зависти...
Александропуло встает между кроватей, кладет волосатые жирные руки на их карельские спинки, и затем мы видим: он приподымается и начинает плавно раскачивать вдоль кроватей, как на параллельных брусьях, большое упитанное тело. Так он раскачивается довольно долго. Туфли, повисшие на пальцах, задниками шаркают о паркет... Подбородки дегустатора трясутся. Он раскачивается, устремив черные всевидящие глаза в преисподнюю...
II
Рассвет переносит нас в женский мир, в чудесный матриархат, отгороженный от двадцатого года полупрозрачным шелком голубых занавесок.
Мой взгляд пробегает по женским лицам — снизу вверх — от детства к старости: шесть сероглазых красавиц окружают нас, — младшей не более пяти, старшей под двадцать пять; появляется их мамаша — в ней есть что-то общее с дегустатором, — она так же высока и дородна, с такими же подбородками. Потом примыкает к ним сушеная тетушка. Сгорбившись, садится на стул слепая старуха.
И, наконец, из тесной анфилады комнат чинно и важно выходит отец семейства — священник Яхонтов. На нем лиловый подрясник.
Девочки смотрят на нас скорее с любопытством, чем с неприязнью. Старуха крестится. Тетушка ходит неслышными шагами сзади сероглазых сестриц и поправляет ленты их причесок, платьиц, капотиков. Батюшка вытаскивает преогромный гребень и, не глядя на нас, принимается расчесывать свои великолепные космы...
Здесь, после просторных комнат дегустатора с янтарным светом карельской мебели, непривычный взгляд отмечает тесноту, молодость, голубизну. В комнатах много цветов. На стенах морские пейзажи, такие светлые и синие, что кажется — это не картины, а окна, открытые из тесных комнат в невероятные дали.
В амбразуре окна — клетка с непоседливой канарейкой.
Священник прячет гребень в карман.
— Ну, вот, и нас Христос посетил... И нас не забыл он...
Попадья смотрит на него строго, почти свирепо. Девочки улыбаются нам. Девочки впервые видят в своем жилище незваных гостей, вооруженных винтовками и мандатами. В их глазах — одно любопытство, одно удивление: а что-то сейчас будет? вот интересно! мы никогда ничего подобного не видывали...
Одна девочка выпускает из клетки канареечку. Другая отзанавешивает окна.
Мы сразу же приступаем к работе. Мы уже имеем опыт. Мы идем по комнатам, окруженные женской ватагой. Сушеная тетушка идет впереди нас и из каждой комнаты выносит ночную вазу. Слепая старуха плывет позади, рукою скользя по стене.
Канарейка носится по комнатам, связуя полетом своим вещи всех комнат. Желтобрюхая, она промелькнула над моей головой и села на девичье пианино: золотой слиток потонул в бездонной заводи. Канарейка чистит носик: это пианино — мое; это пианино стоит на месте... Канарейка проносится дальше.
— Да, и нас посетил Христос...
Канарейка садится на комод: и комод на месте, и комод — мой.
— Это ты, батюшка, на что намекаешь? — говорит Уварыч.
Канарейка перелетает на костяную ручку шарообразного серебряного самовара: самовар — мой, самовар — на месте, — и срывается прочь.
— А на то, что радуюсь я вашему приходу. Вот вы пришли, а он тоже пришел с вами и встал у порога... И вот, слышу я, говорит он мне: радуйся, грешный раб, выпало и тебе счастье. Нужно и тебе пострадать. Скорби. Жалей. Плачь. Но радуйся...
Канарейка садится на кубовый абажур, канарейка вертит хвостиком: абажур — мой, абажур — на месте...
А батюшка продолжает:
— Эх, вы еще молоды больно... Самое-то большое счастье — не в довольстве, а в скорби. Мне, думаете, легко? Очень мне тяжело, больно мне за дочерей своих. На ноги я их поставил, приданого им наготовил. А теперь по миру они пойдут у меня. И сам я по миру пойду. Христос послал мне сие испытание, и радуюсь я его приходу. Вот как радуюсь! А тяжело мне! Ох, как мне тяжело!
Канарейка перелетает с абажура на стол: ну, и стол на прежнем месте — чудесно: все на прежнем месте, все неприкосновенно, свято, незыблемо.
Уварыч:
— Насчет приданого-то ты не волнуйся... Вон они у тебя какие красавицы — и женихов хороших найдут. А в приданое-то, обратно, вся жизнь будет у них.
Священник:
— Вот так и Россию Христос посетил...
Попадья обрывает священника:
— Ну, вот, и пошел и пошел теперь городить... Молчал бы уж...
Тетушка уносит следующую ночную вазу.
Канарейка порхает на листьях фикуса: ну, конечно, фикусы на месте, они не могут не стоять у окна... Фикусы тоже мои, — птичка уносится дальше.
Уварыч:
— Тебя-то, батюшка, он, может, и посетил, а насчет России ты не волнуйся. Тут дело большое мы заварили. Все наизнанку и безо всякого дурману...
Мы приступаем к работе. И странное дело: первое, что попадается под руку Насте, — это пятьдесят коробок пудры, извлеченные из комода. Пятьдесят коробок пудры. Настя выкладывает их из комода на стол. Старшая девочка, двадцатипятилетняя невеста, испуганно обращается к матери:
— Мамочка, они пудру берут...
Вторая девочка:
— Пудру?..
Третья:
— И куда им пудра?
Четвертая, обидчиво, с надутыми губками:
— Теперь такой пудры не продают...
Пятая, строго:
— Пудру мы не отдадим...
Шестая, самая маленькая, приплясывая:
— Пудлу мы не отдадим... Пудлу мы не отдадим...
Тетушка, обращаясь к Насте:
— Вот вы женщина. Когда вы были моложе, вы пудрились, а почему же им нельзя?
Настя:
— Я, милая моя, пудрилась фабричным чадом. Ты меня с собой не равняй...
Тетушка:
— Ничего, ничего. Я только спросила.
Уварыч:
— Ну, Ефим, попали мы в переплет...
Шестая девочка, продолжая приплясывать:
— Пудлу мы не отдадим... Пудлу мы не отдадим...
Все деввчки, вразнобой, наступая на нас:
— Отдайте нам пудру!
— Ну, отдайте...
— Ну, что вам в пудре?
— Ну, не берите же...
— Теперь такой пудры не продают...
— Хоть по коробочке оставьте...
— Хоть по колобоське...
Над нашими головами летает встревоженная канарейка. Девочки прыгают вокруг нас. Попадья шепчет что-то тетушке. Батюшка сидит в кресле — лиловый его подрясник скрипит. На коробках с пудрой изображены миловидные девичьи личики. Канарейка пересчитывает коробки пудры, хвастливо взмахивая крылышками: вот сколько у меня пудры! Но тут подходит к нам, протягивая дрожащую руку, долго молчавшая старуха:
— Возьмите, болезные, возьмите пудру-то... Мы, бывало, никакой пудры не знали... Нонешняя-то молодежь только и знает пудриться...
Попадья хватает старуху за рукав:
— Ты, мамаша, иди. Это дело не твое...
— Давай, Уварыч, — говорю я, — нарушим инструкцию. Пускай пудрятся.
— И то сказать: пускай пудрятся...
Девицы смотрят на нас с благодарностью. Девицы разбирают коробки и разноголосо кружатся вокруг матери.
Первая:
— Вот видишь, мамочка, и опять мы с пудрой.
Тетушка:
— Как же можно без пудры таким красоткам да таким невестам?!
Настя:
— А вот так и можно бы...
Тетушка:
— Ничего, ничего... Я только спросила...
Вторая девочка:
— Мамочка, а пудра-то опять у нас!
Третья, рассудительно:
— Да ведь она им и не нужна.
Четвертая, торжествующе, держа две коробки:
— Теперь такой пудры не продают...
Пятая:
— Пудра наша! Пудра наша!
Шестая:
— Пудла наса! Пудла наса!
Попадья строго:
— Ну и замолчите!
Мы сдвигаем гарнитур мягкой мебели, обитой голубым бархатом. Канарейка носится по комнатам: чирк — кресло стояло тут, теперь оно в другой комнате. Птичка садится на пианино: кресло — чужое, пианино — мое.