Изменить стиль страницы

Тут можно было видеть, как наши пятнистые громадины обминали края немецкого окопа, облегчая подход отставшим танкам из второго эшелона, а по полю, кидаясь дымками, вливалась в прорыв мотопехота, как советский танк, забравшись во вражескую гущу, стоял без башни, и дымные космы подымались из страшной дыры, а стальной шишак богатыря валялся рядом, и четыре врага факельно горели по сторонам, как бы почётный эскорт, сопровождающий героя в небытие, как осатанелые люди со звёздочками на ушанках вступали в поединок с глыбой крупповской стали, и она никла, дымилась, крутилась на порванной гусенице, как дьявол от магического заклинанья. И если только не ветер преждевременной ночи — значит, беззвучные всадники в бурках мелькнули вдалеке, где жарко пылали подожжённые стога...

Литовченко заметил на развороте лишь часть этого стройного в своей беспорядочности движенья тол, металла и огня, но и это малое вызвало в нём знакомое по детским снам чувство полёта через бездну. Ритм схватки усилился; всё ожило, кричало, взрывалось; убивал самый воздух; предельно напрягались скрученные дымовые волокна его мышц, и мёртвые уже не попадались на глаза живым, чтобы не ослаблять их броска к победе. То была мускулистая, могучая жизнь битвы; смерть, подобно собаке, тыкалась в ногах у бессмертных, чтобы урвать крохи с их великанского пиршества. И всё это, как живая вода, нужно было нам, гордой и яростной нации, которая, восстав для великих дел, хочет жить вечно и глядеть на солнце орлиными очами!

Опять события опережали ленивое, неточное слово. Рука, отшибленная при откате казённика, с трудом закладывала очередной патрон, но Обрядин ещё не чувствовал боли. Собольков ещё ждал, когда догонят его отставшие танки, а они уже далеко вправо и впереди ломали и мололи вражескую оборону... Там двухметровая гряда, род естественного эскарпа, пересекала поле вдоль реки. На длинную и, казалось, последнюю ступеньку перед славой хлынула теперь тридцать седьмая, чтобы, восстановив утраченный строй, ринуться на штурм Ставищ; вокруг него и решалась судьба Великошумска. Село виднелось как на цитадели, за сбившимся в кучку леском, откуда били тяжёлые немецкие батареи. И если туда передвинулось теперь самое главное этого кромешного дня, значит, неправду утверждал Собольков, будто судьба боя решается там, где находится двести третья!.. Временно укрытая от обстрела, бригада как бы взрывалась сейчас, распространяясь в обе стороны и давя дзоты, размещённые по скату. Их было там насовано, как ласточкиных гнёзд в речном обрыве; звук был такой, точно и впрямь яйца хрустели под тяжёлой поступью бригады. Один из них, в особенности хлеставшийся огнём, достался на долю двести третьей; пулемёты царапали её триплексы, в предсмертном ожесточении стремясь хотя бы ослепить машину, но она уже вошла в гнездо, как поршень, бельмастая и неотвратимая, и накренилась, вгрызаясь левой гусеницей, и вдруг осела, и это полуметровое падение также напоминало чем-то пробужденье от детского спа. Всё обстояло хорошо, если не считать временной слепоты танка да обрядинского ушиба. Рука плохо сгибалась в локте, но какое-то дополнительное злое озорство зарождалось из тупой, неотвязной боли; кстати, Обрядин никогда подолгу не таил в себе обиды.

   — Дозвольте обратиться к водителю, товарищ стрелок-радист, — перекричал он мотор, пользуясь маленькой остановкой для последующего манёвра, и, не дожидаясь позволенья, осведомился у Литовченки, что он испытывает теперь, глубокоуважаемый Вася. — Не укачивает тебя маненько, не беспокоит, не трясёт?

   — Щекотно будто... — жарко и с придыханьем ответил тот, задним ходом выводя машину из крошева.

Этот дзот был последним. Пользуясь передышкой, водитель выбросил левый триплекс, где ни на сантиметр не оставалось прозрачности. Стало видно, как необыкновенно крупный, ватными клоками, валил снег. Смеркалось — всё же Литовченко разглядел кровь на куске плексигласа. То была его собственная, так что вовсе не от пота прилипала к рукоятке фрикциона его растёртая ладонь. Пришлось замотать руку тряпкой, Дыбок впервые выступал в роли санитара, — это также заняло щепотку времени. Обрядин успел, кроме того, дать наставление водителю, чтобы теперь в особенности берег лицо от пулевых брызг, и даже начать рассказ, как угостил однажды того же бессменного товарища Семёнова Н. П. зайчатиной, вымоченной в коньяке, чем и ввёл свою жертву в глубоко! поэтическое ошеломление. Случай пришёл в память от неосознанного пока убеждения, что только заяц и спас их от прямого вражеского попадания. Он оборвал повесть на том месте, когда помянутый Семёнов лично пожаловал на кухню показать московским гостям этого невероятного художника пищи; он оборвал, чтобы коснуться пальцев лейтенанта, лежавших на штурвале орудия.

— Ты чего... чего замолк, Соболёк? — пронзительно, в самую душу заглянул он. — Хочешь, у меня во фляге есть... непочатая. Одна хозяйка домашнего кваску на прощанье налила... понятно? — И он прищёлкнул языком для обозначения обжигающих достоинств напитка.

Он и с женщинами не бывал так настойчив и нежен, но лейтенант не ответил. Высунувшись из люка, тот сделал вид, что вглядывается в сумеречное поле; оно приходилось на уровне головы. Двести третья оказалась левофланговой. Бригада ушла вправо, по лощине, куда перекинулся и грохот битвы. Прямо перед Собольковым подковкой лежал бугорок, и в неглубокой впадинке её, подобно мотыльку, сновала взад и вперёд какая-то «тридцатьчетвёрка», в суматохе боя вырвавшаяся наверх. Три большие немецкие машины, прикрываясь снегопадом, двигались в обхват этого места, изредка стреляя, в намерении выпугнуть жертву из норы. Загонщики заходили на большом радиусе, ближняя находилась в створе со своей будущей добычей; вступать отсюда во фронтальный поединок с ними было для двести третьей вполне рискованно. Видимо, по неисправности орудия «тридцатьчетвёрка» не отвечала на огонь, и ей уже нельзя было бежать, не подставив кормы под прицел охотников.

Собольков признал их скорее по калибру грузного лаистого звука, чем по контурам, источенным снежной мигающей мглой.

   — «Тигры»! Смотри, ребята, «тигры»! — твердил он, словно и остальным был доступен такой же круговой обзор, как из командирской башни. — Сволочи, губители... ну, сейчас мазанёт! — и даже сознавая нелепость своего решенья, мысленно прикидывал, успеет ли добежать туда с противотанковой гранатой.

Не было бы ему лютее муки — смотреть из безопасности, как станут расстреливать безоружного товарища; сперва расколют ему железный череп и разорвут бока, потом в три длинных клюва будут долбить костёр, пахнущий газолем и горелой кожей. Представлялось неразумным отвлекать огонь на себя, но, как часто случается в бою, доводы разума пересиливались стихийным побуждением сердца. Собольков дал выстрел по правому, дальнему «тигру»; он и сам не понял, что произошло... Такой удачей не дарит война даже прославленных танковых асов. То была не меткость, скорее совпадение, стоявшее на грани несбыточного. Так, значит, победить он хотел всё-таки больше, чем жить в желанном послевоенном яблоневом саду!.. Он попал в самый ствол «тигра», в черноту его орудийного зрачка; 76 хорошо разместилось в 88; двести третья как бы заткнула ему пасть куском своего железа, и та огненно распалась: короткий обрубок торчал теперь из шароустановки немецкого танка. В эту минуту Собольков и принял решение. Здесь его не остановили бы даже минные поля, слишком возможные в этом подозрительно чистом и девственно-нетоптанном снегу, потому что подвиг и есть пренебрежение собой ради величайшей цели. Вдруг какое-то исковерканное несуществующее слово, означавшее даже не полёт, а стремглавое орлиное паденье на добычу, вырвалось у него сквозь зубы. Только Обрядин, больше всех понимавший лейтенантское сердце, сумел перевести это на язык военной команды.

   — А ну, дай копоти, сынок! — гаркнул он Литовченке; хорошо осведомлённый, чем кого угощают в разных случаях жизни, он не требовал у командира, чтобы тот заблаговременно заказывал ему артиллерийское меню.