Выплакавшись, поднялась, вышла в сенцы, чтобы запереть на засов дверь, и отшатнулась в страхе: на пороге в свете луны стоял Микал, высокий, широкоплечий, в серой черкеске, подпоясанной наборным поясом с большим чеченским кинжалом в серебряных ножнах.
— Родинка моя [8]! — шепнул он, протягивая к ней руки.
Млау задрожала всем телом, поднесла ко рту ладони, чтобы не вскрикнуть.
— Ты сейчас, мой бог, смилуйся же надо мной! — прошептала она ответно сквозь пальцы и уронила голову на блестящие газыри. Микал обнял любимую, отыскал губами под трепетными пальцами ее горячие губы. Потом подхватил ее на руки и понес в хадзар. «Усы у него пахнут табаком и руки такие горячие!» — улыбнулась она в темноте, обнимая упругую шею.
— Где ты так долго был, наш мужчина? — спросила она, когда первые восторги любви поутихли и Микал наконец выпустил ее из объятий.
Где он был? Микал, положив под голову руки, уставился на заглядывающую в окошко луну: вот она, должно быть, видела, по каким дорогам носила его судьба, когда после разгрома бичераховской армии красными пробивался он в волчью стаю генерала Шкуро, чтобы бить «краснопузую сволочь» сперва на Кубани, потом на Дону и Украине, идя «славным путем к сердцу России», как писалось тогда в сводках Освага, и получил под Орлом такую головомойку, от которой многие из его соратников не досчитались и самих голов. «Наступали на танках — удирали на санках», — горько острили добровольцы–деникинцы в свой адрес, отступая в панике под ударами Красной Армии к побережью Черного моря…
Многое бы мог вспомнить Микал, но он лишь сказал своей возлюбленной, что очень тосковал все эти годы по родному хутору и больше всего — по ней, Млау. Недаром сказано, девичьи губы — петля и пуговка.
— А как же ты будешь жить в хуторе? — спросила Млау, перебирая пальцами жесткие Микаловы волосы. — Нельзя же всю жизнь просидеть в сакле. Может быть, мне съездить в Моздок к зятю Степану, попросить…
Как ужаленный отпрянул от любимой Микал.
— Никогда не упоминай при мне это ненавистное имя! — едва не закричал он, сверкая глазами, как тогда, когда целился из нагана в ее отца. Но тут же опомнился, снова прильнул к Млау и заговорил срывающимся от волнения голосом: — Наши долги с ним еще не сочтены, и не тебе быть посредницей при наших счетах. Клянусь луной, я еще попробую его крови…
— Какие страшные слова ты говоришь, — нахмурилась Млау. — Ведь он муж моей сестры. Лучше бы вам помириться…
— Нет! — снова повысил голос Микал.
— Послушай, светоч души моей, — умоляюще сложила на груди руки Млау. — Он начальник ГПУ. Узнает, что ты здесь, и посадит тебя в тюрьму. Разве ты хочешь этого?
— Ха! — усмехнулся Микал. — Для Дзылла долю Дзылла, для Млиты — долю Млиты. Думай о сегодняшнем дне, что будет завтра и нарт Сырдон не знал. Слушай меня, женщина: в ночь после Рекома мы с тобой уедем из хутора.
— Куда?
— Куда–нибудь подальше отсюда. Может быть, в Ардон, а может быть, в Дигору. А хочешь, уедем в Грузию? Как говорится, кривому ножу кривые ножны.
— Что ты такое говоришь? — вздохнула Млау. — Как можно уехать из дома? Бросить родных…
— Мужа стало жалко?
— Да сгори он в очаге Барастыра! — воскликнула Млау, раздувая ноздри. — Мне мать жалко, отца жалко, всех родственников и друзей жалко.
— Мне тоже жалко своих родителей. Но ведь я хочу быть с тобой. А как можно быть с тобой, живя здесь? — и Микал нежно обнял за плечи любимую.
День на Реком выдался на редкость солнечный и безветренный. Над хутором струились в небо, словно струны на фандыре, дымки. Вокруг хутора насколько хватал глаз зеленела цветущая пшеница, от нее шел тонкий, удивительно приятный аромат. А в cамом хуторе пестрели праздничными одеждами хуторяне и слышались их возбужденные голоса. Сегодня Реком! Большой осетинский праздник, совпадающий с русским праздником Троицей. Сегодня нужно есть, пить, веселиться и тем самым славить бога, чтобы не оставлял своей милостью всех живущих под его могущественной дланью.
Вот толпа почетных стариков, сопровождаемая босоногой детворой, приближается к сакле Якова Хабалонова. Навстречу гостям выходит из ворот хозяин, нарядный, важный, знающий толк в старинных обрядах. Обменявшись с пришедшими приветствием, ведет их в уазагдон, где уже накрыт праздничный стол.
— Пусть бог даст нам в этом году много хлеба, чтобы его хватило на жертвы для всевышнего и на угощение гостей, — поднимает наполненный аракой рог один из стариков Дзабо Баскаев, отец сопливого Бето.
— Оммен! — степенно кивают головами остальные гости. И лишь Тимош Чайгозты криво усмехается.
— Бог–то даст, а вот твой родственник Данел придет и отнимет, — говорит он, не глядя на Дзабо.
— После родственника что–нибудь да останется, а вот если сосед в закрома доберется, то и мышиного помета не оставит, как в прошлом году у вдовы Караевой, — отпарировал реплику хуторского богача середняк Дзабо и победоносно огладил сивую бороденку.
— Это ты про кого? — вывернул глаза Тимош.
— Про того, кто в Гизели побывал [9].
— Уж не тебя ли там видели снимающем с мертвого осла подковы?
— Нет, я отрезал у него уши.
У Тимоша задрожали губы от бешенства, слишком прозрачным был намек на его оттопыренные уши.
— Клянусь богом, я обрежу твой гадючий язык! — крикнул он, хватаясь за кинжал и бросаясь к обидчику. Но его схватили за руки, стали наперебой уговаривать:
— Постыдись, Тимош, ведь на Реком нельзя поднимать руку ни на что живое.
С трудом погасив вспыхнувшую ссору бутылью араки, почетные гости отправились к следующему дому. Мужчины помоложе шли следом за стариками, неся в мешках праздничные дары, предназначавшиеся для завершающего кувда на хуторском кургане. Их в свою очередь экскортировали мальчишки, вертясь под ногами и безуспешно выпрашивая кусок пирога. Из–за плетней с интересом глазело на шумную процессию женское население хутора: мужчинам — праздник, а женщинам — хоть поглядеть на их веселье.
Но вот все дворы обойдены, теперь пора приняться за веселье по–настоящему. Мужчины согласно ритуалу заняли свои места на нихасе, и праздничный пир начался.
— В Ардоне, говорят, колхоз создали, «Хох» называется, — проскрипел колодезным журавлем нелюдим Бехо Алкацев после третьего пропущенного вокруг стола рога. Он и сам, как журавль, длинный, тощий, сутулый. — Весь год работают вместе, а осенью урожай делят между собой.
— Дурачье, — презрительно сплевывает Тимош Чайгозты, — один работает, другой бездельничает, а зерно, выходит, всем поровну?
— Это что, — вступает в разговор Чора. — Вы бы посмотрели что делается в Дортуевском колхозе.
— Что же там делается? — вытянули шеи остальные сотрапезники.
— Вначале деньги дали — ссуда называется. Стройте, мол, конюшню для лошадей. А когда конюшня была готова, приехали из города начальники и коновала с собой привезли.
— Зачем? — насторожились слушатели.
— Чтобы мужчин выхолостить и в конюшню вместо лошадей поставить. Теперь сено жрут и землю пашут.
— Клянусь Барастыром, такого я еще не слышал, — покрутил головой Тимош. — Неужели всех мужчин без разбора?
Чора сощурил и без того узкие глаза:
— Зачем всех? Не всех, а только богатых. Они толстые и сильные, хорошо их в плуг запрягать.
Все так и покатились от хохота. А Тимош обиженно отвернулся от насмешника.
— Чора, а ты пойдешь в колхоз, когда Данел организует его в Джикаеве? — обратился к старому бобылю Коста Татаров, черкеска на котором по–прежнему пестрит бесчисленными заплатами.
— Пойду, — не моргнув глазом, ответил Чора. — Я ведь не богач и у меня нет красивой жены.
— А при чем тут красивая жена? — навострил уши сидящий в сторонке сопливый Вето.
— Да видишь ли, в колхозе красивых жен отбирают у некрасивых мужей и отдают их стройным и сильным мужчинам.