— После крестин — ко мне в Лебедевский переулок. За чаем договорим остальное, — рассмеялся Сергей и, подведя Степана к кругу «гуляющих», посадил перед разостланной на земле скатертью.

И снова говорил Мироныч, как не по летам уважительно называли этого молодого парня в серой горской рубахе участники нелегального собрания. И все внимательно слушали о том, что в России, несмотря на столыпинские расправы, снова поднимается и ширится волна революционного движения, что в крупных городах Кавказа: Ростове, Ставрополе, Грозном, Баку снова появились партийные группы, что сейчас как никогда нужно крепить дружбу между горскими народами.

— Наши князья, — говорил оратор, — призывают к отделению от России и разобщению кавказских народов и племен, уподобляясь петухам, что поют каждый на своей мусорной куче. Казалось бы, они тем самым играют на руку освободительному движению рабочих масс, выступают против царского правительства. Но это ложное впечатление, товарищи. На самом деле разобщение народов и их отрыв от российского пролетариата приведет к вражде и междоусобице и тем самым ослабит единый фронт борьбы трудящихся за свое освобождение от ига царизма. Не свобода ждет в таком случае народы Кавказа, а еще большее их закабаление...

Степан осмотрел «аудиторию». Кого здесь только нет на этом горном уступе, окруженном валунами и деревьями. Вон сидит с открытым от чрезмерного внимания ртом русский рабочий, обхватив согнутые в коленях ноги широкими жилистыми руками. Не иначе из вагоноремонтного депо или с цинкового завода. Рядом с ним, подложив ноги под себя, сидит чеченец, судя по костюму, тоже рабочий. А вот у того юного осетина внешность довольно интеллигентная. Не иначе студент или служащий какой–нибудь конторы. У него ровный пробор на голове и нежное одухотворенное лицо. «Стихи пишет», — почему-по подумалось Степану.

У него сейчас очень хорошо на душе. Наконец–то произошло то, чего он ждал все эти долгие месяцы.

А Сергей все говорил: о непримиримости интересов капитала и рабочего класса, о непосильном труде шахтеров на рудниках, о возможной войне с немцами, о задачах, которые ставит партия перед своими лучшими сынами в преддверии новой революции. Он говорил так красноречиво и образно, что даже старый Казбек, сдвинув набок шапку-облако, заслушался этой необыкновенной по своей убедительной простоте речью.

Потом пили вино из рога, закусывали горячим шашлыком, пели вполголоса лермонтовское «Выхожу один я на дорогу».

Разошлись под вечер, когда солнце провалилось в ущелье между острыми зубьями торных вершин, окрасив их края в оранжевый цвет. Уходили с места воскресного «гуляния» поодиночке и парами.

— Ты посмотри, какой чудный день! — взял под руку Степана организатор «крестин». — С золотисто-серебряных гор несется свежий ветер, при нем так легко дышится. А глядя на этого гордого великана в снежной папахе, невольно приходят на ум стихи Коста:

«...Верь, что мы, как любящие братья,

Воздвигнем на земле один всеобщий храм.

Храм жизни трудовой, насилью недоступный,

Сознательной борьбы, без пыток и крови,

Храм чистой совести и правды неподкупной,

Храм просвещения, свободы и любви».

Какие пророческие слова! Сколько веры в светлое будущее человечества! Клянусь вот этой шляпой, я тоже когда–нибудь начну писать стихи.

Степан в ответ весело хмыкнул.

— Ты чего? — скосил на него смеющиеся глаза «будущий поэт».

— Человек без шляпы — в шляпе.

Сергей понимающе рассмеялся:

— Вон ты о чем... Это я бросил вызов обществу. А полицмейстер вызвал меня. «Почему, — говорит, — нарушаете порядок в городе?» Представляешь? Словно я женщина-мусульманка, снявшая в присутствии мужчин паранджу. Это в двадцатом–то веке. Чепуха какая–то. Но делать нечего, пришлось снова надеть головной убор, чтоб не смущать покой здешних обывателей. Советую и тебе не выделяться. Нам это сейчас ни к чему. Не правда ли, какая прелесть! — воскликнул вдруг Сергей, меняя разговор и протягивая вверх руку.

Степан тоже задрал голову: в потемневшем с восточной стороны небе призывно мерцала звездочка.

— И почему я не поэт? — пожалел Сергей. — Ведь это какое счастье, — написать такие строчки: «Ночь тиха, пустыня внемлет богу, и звезда с звездою говорит». Ты любишь звезды, Степан?

Степан пожал плечами:

— Какой в них толк? Если бы их вместо букв можно было использовать в типографии.

Сергей от души расхохотался:

— До чего же практичный мужик. Вы только поглядите на него на звезды смотрит, а думает о шрифте. Насчет буквы не беспокойся, у меня с нашими наборщиками дружба налажена — выручат. А звезды любить надо. Звезда — это мечта, а без мечты какая же жизнь? Я лично люблю Марс, эту красноватую таинственную планету.

— В таком случае, я люблю Венеру, — заявил Степан, невольно вспоминая мост через Терек и голубую искрящуюся точку в светло-оранжевом рассветающем небе.

— За что же ты ее любишь?

— За то, что она ведет за собою солнце, — Степан помолчал, подбирая нужное сравнение. — Понимаешь, она как наша партия... впереди рабочего класса.

— Да здравствует практицизм! — воскликнул Сергей и, обхватив, друга за плечи, горячо проговорил ему в самое ухо: — Ты знаешь, практичный ты мой человечище, я тоже очень уважаю и люблю Утреннюю звезду.

Глава восьмая

Сона сидела у раскрытого окна и время от времени вздыхала. Неделя прошла, как уехал муж во Владикавказ, не случилось ли чего? На дороге, говорят, очень неспокойно. Обозы сопровождают солдаты с пушками — абреков боятся.

— Ау, Соня! — раздался, за окном веселый голосок Ксении. — Ну что ты заперлась в своем скворечнике, носа не показываешь? Посмотри, какой чудесный сегодня день.

Сона выглянула в окошко: под ним вместе с Ксенией стояли те самые жеманные дамы, что с некоторых пор стали ей кланяться при встрече: жена помощника пристава Гликерия Фортунатовна и жена почтмейстера Сусмановича, сухая, как вобла, и злая, как бабки Бабаевой собака. Неподалеку от этих высокопоставленных женщин стоял экипаж, запряженный парой вороных коней.

— Милочка, — обратилась к Сона Гликерия Фортунатовна, — а мы за вами. Собирайтесь скорее, чтобы не заставлять беспокоиться, нашего дорогого Дмитрия Елизаровича. Ведь он сегодня именинник.

— Моего мужа нет дома, — ответила Сона, краснея за свою не совсем чистую русскую речь.

— Какая жалость! — воскликнула мадам Сусманович. — Вашего супруга так уважает Дмитрий Елизарович. Очень жаль, очень жаль... Но отбросьте предрассудки, милая. Вы теперь находитесь не в осетинском хуторе, а в благородном светском обществе. Нельзя отказывать в удовольствии видеть вас господину приставу в такой знаменательный для него день.

— Да, да, — подхватила жена помощника пристава. — Он запретил нам возвращаться без вас. Не ставьте же нас, дорогая, в безвыходное положение. Вы же, надеюсь, любите нас? И потом: это такая честь! Такая честь!

— У меня траур, — нахмурилась Сона, — я не могу...

Мадам Сусманович протестующе царапнула воздух ажурной перчаткой.

— Полно, голубушка. Нельзя же весь век убиваться. Бог дал, бог и взял. Все мы ходим под его властью. Недаром сказано: «Без его воли и волос не упадет с головы». А ну, Ксюша, забегите в келью нашей затворницы, вытащите ее на свет божий, — улыбнулась она своей молодой цветущей подруге и, когда та скрылась в калитке, шепнула с гримасой отвращения на блеклом худом лице жене помощника пристава: — И чего он нашел в этой осетинской девке? Черна, глазаста, говорить не умеет...

— Разве поймешь этих мужчин, — шепнула в ответ Гликерия Фортунатовна. — Я думаю, это простое любопытство. Иногда ведь хочется кисленького...