Изменить стиль страницы

Сенька видел, что профессору все это дивно.

«Любуется на деревенщину. Вишь, потешно да забавно», — подумал он. Добавил хвастливо:

— Этой ерундистики я много наслышался. На возу не увезешь. Моя неграмотная мать может целыми днями такие песни складывать. Да что в них толку! На что-нибудь на культурное ума не хватает. А такую нескладицу всяк может…

— Всяк не сможет, — сказал профессор строго. — Эта нескладица стоит шедевров профессионального поэта. Да может быть, и не по плечу ему. Впрочем, Лермонтов поднимался до этих вершин в «Песне о купце Калашникове».

Сенька принял это за насмешку и вышел. Он вышел, налитый обидой и стыдом, как свинцом, и ему казалось, что оживленные голоса мудрых ученых за спиной пророчат ему неминучий крах. Сенька пришел в тенистый сквер, где прохаживались с книгами в руках возбужденные абитуриенты и гуляли бодрые «красные девицы», одна заманчивее другой.

Он увидел синее небо над собой, свежее, как ситец, окружавшие сквер высокие дома, услышал тревожные гудки пароходов на стрежне, поглядел на кремль, уступами сбегающий к Волге по изумрудному Откосу высоченного берега, оглядел свои заскорузлые онучи, перехваченные лычными веревками:

— Господи! Какую ерунду я там порол. Сквозь землю провалиться!

Стыд охватил его с ужасающей силой, и он ринулся на Откос и бродил там, не отрывая глаз от красавицы Волги, на которой, все в огнях, гомозились суда, баржи и лодки. Он просидел на скамейках Охотничьего клуба всю ночь вплоть до утра, когда опять открыли двери института… Он раздумывал, идти ли туда, узнавать ли результаты приема.

А в это время у ректора Зильберова заседала приемная комиссия. Когда дело дошло до Пахарева, ректор посмотрел испытующе в сторону Мошкаровича.

— Господа! — произнес докторально Мошкарович. — Он ничего не знает из того, что знаю я. Но я тоже ничего не знаю из того, что знает он. Лапти он плести умеет. Это неоспоримо.

Мошкарович снисходительно пожал плечами и умолк. Ректор поглядел на него пристально через золотые очки.

— В науке, уважаемый Василий Леонидович, тоже есть свои лапти… Вы, Сергей Иванович, что скажете?..

Астраханский потер руки и тихо кашлянул:

— Господа. Он — tabula rasa[1].

Он помолчал. Все насторожились.

— Но ведь и мы, — продолжал он, — вернее, большинство из нас, извиняюсь, коллеги, вчерашние учителя провинциальных гимназий, возведенные новой властью в срочном порядке в ранг профессоров.

— По Сеньке шапка, — сказал Зильберов совершенно серьезно, — Прошу прощения, продолжайте…

— Да и разве в этом дело, — продолжал Астраханский. — Образование — гость. Ум — хозяин. Наши земляки Минин, Кулибин, Горький не имели официального образования. А ведь это гордость отечества. А Ломоносов, парнем рыбачивший в Белом море, наверно, выглядел не лучше, чем этот Пахарев из вотчины графов Орловых. Именно потому, что он видел тьму и испытал гнет, он будет ценить благодеяния культуры больше, чем юноши интеллигентного круга…

После этого Зильберов дал слово фольклористу Леонскому.

— Коллеги! — сказал молодой фольклорист. — Я первый раз в жизни встречаю здесь человека, который знает народное творчество лучше меня…

— Это так естественно, — подхватил Мошкарович. — Никто не может знать песни лучше того, кто их исполняет всю жизнь день за днем.

Фольклорист побагровел. Он хорошо знал, что его коллега Мошкарович считал народное творчество низшим видом искусства.

— Прежде чем появились поэты и книги, уже была поэзия. Прежде чем появились университеты и профессора литературы, уже был создан на околицах великий русский язык. Это та tabula rasa, уважаемый Сергей Иванович, которая важнее и нужнее, чем всякая пресыщенность книжной ученостью.

— Да ведь я вовсе не возражаю, — ответил Астраханский. — Наоборот.

— Ну вот что, уважаемые, — сказал ректор. — Здесь академический совет, а не трибуна. Стало быть, родители Пахарева мужики?

— Дед — крепостной, — сказала секретарша. — Отец — хлебопашец. Крестьянин-середняк. Вот анкета. Лошадь, корова, три овцы… Эксплуатацией не занимался. В мятежах не участвовал. А сам Пахарев, конечно, сермяжная Русь. Когда приходил подавать заявление, вздыхал, шепча: «Я в храме науки!» Очень трогательно…

— Внести его в списки принятых, — сказал ректор, и ему никто не возразил. — Признак испорченности в юноше — ничему не удивляться, — прибавил ректор. — Он везде ищет не красоту и истину, а ошибки. Он еще не жил, не работал, не видел ничего, не создал ничего, а уже занят отысканием ошибок у людей, созидающих мир… А этот полон благоговения перед тайнами мира. Внести его в список тех, которые обеспечиваются общежитием… Жить-то ему, думаю, негде…

В тот же день, попрощавшись с товарищами и уложив вещи в узелок, Сенька пошел получать в деканате документы, чтобы уехать обратно на сельщину. Но вместо этого секретарша подала ему направление в общежитие института. Сенька ошалел от радости. На витрине деканата он увидел в списке принятых и свою фамилию. Значит, профессора не смеялись над ним. Елки-палки! Мать честная!

Не чуя ног под собою, он пошел по Лыковой дамбе разыскивать желанное общежитие, которое помещалось в бывшем доме купца Заплатина, близ собора Сергия Радонежского на Гребешке, — так называлось живописное взгорье над величавой Волгой…

КРЕСТЫ

Особняк купца Заплатина был комфортабельный: люстры с висячим хрусталем, паркетные полы, штофные обои, бархатные гардины, мягкая мебель. Гардины пошли на портянки, мягкая мебель угодила на растопку, почти все люстры пришлось выбросить за ненадобностью. И вскоре апартаменты Заплатина стали походить на заурядную казарму с тесно сдвинутыми кроватями, разной рухлядью по углам и барахлом, развешанным по гвоздям, кое-как вбитым в штофные обои.

Сенька заявился в общежитие, когда оно уже было забито кроватями до отказа, и он с трудом втиснул свою койку между другими, у самого окна, выходящего во двор. Зимой тут страшна дуло из простенка, и место это, похоже, никто не хотел занимать, Под кровать сунул узелок со скарбом, да так и прижился. В комнате разместились четырнадцать студентов с разных факультетов и курсов. Каждая комната имела прозвище, эту звали «ковчегом».

И так как на готовку хотя и скудной пищи все же уходило немало времени, то само собой образовались «коммуны» по три-четыре однокашника. По очереди один варил для всех, экономилось время. Коммуны эти возникали на разной основе: на основе ли обоюдных симпатий, или землячества, или соседства — спали рядом, но чаще всего по принципу той или иной степени обеспеченности. Деревенские отдельно, городские отдельно. Деревенские жили сытее всех, здоровее, серее одевались, старательнее учились, но были неопрятнее в быту. Им привозили из дому картошку, караваи ситника, а городские жили только на тех четырехстах граммах хлебного суррогата, который выдавался по карточкам. Зато они были одеты лучше, говорили правильнее и были воспитаннее. Некоторые из них, вконец изголодавшись, «шестерили» у деревенских: кололи дрова, чистили картошку, помогали в подготовке к зачетам и лекциям только за то, чтобы получить черпак похлебки или одну-разъединую картошину в мундире.

Коммуна, к которой пристал Сенька, состояла из людей пригородных и сельских. Это был прежде всего Федор Вехин, слесарь с Сормовского завода, человек, как говорится, тертый. Он протрубил семь лет на войне, мок в окопах, прошел через Красную гвардию, был комиссаром у Маркина, хватил холоду и голоду, был изувечен (у него удалены три ребра), но еще крепкий и сильный, точно сбитый. Говорил очень внушительно, держался независимо, любил верховодить. Он был несокрушим в принципах, посещал лекции только по социальным дисциплинам[2], следил за газетами, хорошо разбирался в политике, уже чувствовался в нем общественный деятель и трибун. Он был непререкаемым авторитетом в своей коммуне, в своей комнате, своем общежитии, на своем факультете. Его уважали, любили, по его мелочной опекой тяготились и при случае пугали им друг дружку.

вернуться

1

Чистый лист. В переносном смысле — душа новорожденного ребенка.

вернуться

2

Его приняли в институт без аттестата и без экзамена, потому что в ту пору декретом СНК РСФСР от 2 августа 1918 года предусмотрены были случаи, когда по развитию, заслугам и особым обстоятельствам некоторым рабочим предоставлялось право поступить в любой вуз без документа об окончании какой-либо школы.